Дрисс Шрайби - Осел
Но и эти люди знают — жизнь идет. И даже в случае какой-нибудь незатейливой войны или незатейливого вмешательства господа бога жизнь продолжается и люди живут. И, однако, они знают, что все надо пересмотреть и изменить — ценности, идеалы, мораль, подобно тому как после войны отстраивают разрушенные города. Но почему, боже мой, вечно восстанавливают одни и те же руины?
* * *Это было для меня видением. Не могу сказать, что я вспоминаю о нем, ибо оно было зовом вперед, в будущее, но выходило так, словно я пережил это, все знал заранее.
Все довольно смутно у меня в голове. Что-то произошло и продолжает происходить, что-то вроде землетрясения, которого я не слышу, о котором почти ничего не знаю, но пытаюсь осознать, постигнуть, обобщить. А быть может, это туман, неосязаемый, неопределимый, непреходящий. Мне неведомо, откуда, когда и почему проник он в мою кузницу. Но одно я никогда не забуду: он был и остается в ней, он окружает, окутывает меня — он во мне самом.
Угли побагровели, звенит наковальня, моя рука сжимает молот, он взлетает и опускается, люди входят и выходят, разговаривают, суетятся, я вижу их на улице, где они продолжают разговаривать и суетиться, вижу то голую пятку, по цвету и твердости похожую на бычий рог, то сморщенную, словно сушеный инжир, ладонь, то пару волосатых, заостренных, как у шакала, ушей; потом я уношусь мысленно на другие улицы, в далекий, никогда не виденный мною город… Жалобно скрипят колеса, топот людских толп напоминает грохот прибоя, зажигаются и гаснут огни, при их вспышке возникают на мгновение буквы и геометрические фигуры — красные, желтые, зеленые, потом из этих же букв и фигур складывается огромный пылающий костер, на котором кто-то горит, как многоцветный, искрящийся факел. Распространяется запах горелого мяса, йода и нефти — сильный, густой, удушливый, а вокруг меня теснятся те же орущие толпы, еще более многолюдные, оживленные, и в их безумных глазах отражается пламя костра. Потом все исчезает, исчезаю и я. Затем я вижу и слышу кузнеца, работающего в каком-то низком и темном помещении с двумя слабыми очагами света; в одной руке у него зажат молот, а в другой он крепко держит клещами раскаленный добела железный брусок. Молот опускается, поднимается и снова опускается, и при каждом ударе брусок искрится и рдеет вон там от дуновения пробегающего понизу сквозняка огонек свечи, которую держат прямо, неподвижно две скелетообразные руки, скорее созданные из бронзы или из глины, чем из кожи и костей, и сложенные в молитвенном порыве. Пламя свечи, как бы вставленной в подсвечник, дрожит, потом выравнивается, становится прозрачным и обрисовывает контуры и выпуклости, темные и светлые пятна в тщедушной фигуре человека на корточках. Кажется, что вначале оно освещало только подсвечник, а теперь выявляет целиком все произведение искусства вместе с постаментом.
Говорит человек со свечой:
— Вспоминайте дальше, еще дальше.
— Я вам ничего дурного не сделал, — отвечает кузнец.
Он спокоен, голос его спокоен, спокойна даже его рука, с силой орудующая молотом.
— Я всего лишь кузнец и не хочу быть никем другим, — продолжает он. — Я вас не знаю. Я вам ничего дурного не сделал. Послушайте, я не желаю вам зла, но, уверяю вас, мне ничего не стоит раздавить вас между молотом и наковальней, как этот брусок, видите? Но я не хочу вам зла.
— Дальше, — повторяет человек на корточках, — еще дальше, надо выйти за пределы самого себя. — Пламя дрожит, и он повторяет — За пределы самого себя. — Голос его бесстрастен, спокоен.
— Ничего другого нет, — говорит кузнец. — Я знаю лишь кузницу и раскаленные угли, мои орудия знают, кто я, и знают об этом мои кузнечные изделия — лемеха, решетки и подковы, даже самые старые, все они прекрасно помнят меня самого, мои руки, мои движения и мой запах и могут подтвердить, что я не кто иной, как кузнец. Слышите? Я не знаю бога.
— За пределы самого себя, — повторяет бесстрастный голос, — хорошенько подумайте, а потом расскажете мне о том, что увидите. Я сам этого не знаю и пришел затем, чтобы узнать.
Потом — ибо настанет потом — я буду выращивать сад за гранью жизни. Я даже не состарюсь, я как бы преодолею старость; и в самом деле, я все преодолел в тот день (кажется, это был восьмой день), находясь в своей «кузнице». Я держу теперь в руках заступ, как держал когда-то, много лет назад, молот, который, пожалуй, был легче. Движения мои медлительны, широки, непроизвольны, это не сами движения, а лишь память о них. Кто я? Где я? Но кто же боится?
Лук-порей вытянулся тремя прямыми, как нитка, рядами. Много гладиолусов, которые я выращивал из года в год, и я знаю заранее, что все их цветы будут разных оттенков пунцового. А дальше (зрение у меня еще хорошее) — сирень, кроличий садок и дом, который я сложил по кирпичу: я выполнил свой долг, моя жена умерла в прошлом году, она тоже выполнила свой долг, наши дети устроены, и я доволен, что не зря прожил жизнь, и теперь мне остается только умереть. Однако почему же, воткнув заступ в землю и опершись на него, я внезапно понял, что уже умер?
Вечернее солнце пламенеет, в деревьях шелестит, подобно крыльям далекой птицы, легкий и веселый ветерок, и я боюсь вспоминать.
— Дальше, — говорит все тот же ничего не выражающий голос.
От солнца потрескались камни, облака взорвались каскадами света без единой капли дождя. Потом поднялся ветер, такой безудержный, что, когда он стих, все поняли, что теперь он не задует раньше, чем через столетие. И тогда в город вошел человек. Но он вошел не так, как это свойственно людям — пешком, на автобусе или по железной дороге, а вместе с ветром; во всяком случае так говорили старухи, а они умели читать по звездам и видели, что он вошел в город, как опавший лист или гонимое ветром семя. С тех пор старухи почти все умерли, но их россказни переживут их на несколько поколений: слова — сорняки человечества.
Но даже если бы старухи ничего не сказали, даже если бы их вовсе не существовало, это неважно, ведь имелись, имеются двери. Как только городские двери-ворота, двери лавок, кафе, богоугодных и публичных заведений, двери деревянные, стеклянные, металлические и комбинированные поворачиваются теперь на своих петлях, те, кто видит это, вздрагивают при одном и том же воспоминании: тот человек никогда не был виден анфас, а все время поворачивался, словно дверь, сперва одним, потом другим профилем, делал это резким движением, показывая, как жонглер, два абсолютно разных портрета, но всегда в одной и той же последовательности: вначале была видна подергивающаяся половина лица с открытым стекловидным глазом, потом — мертвая половина с мертвым глазом, и казалось, что человек ищет что-то или кого-то и не находит, потрясен этим и закрывает дверь.
— Смотрите дальше, — сказал голос, — еще дальше. Может быть, я ищу именно вас.
Свеча оплывает и разгорается, я опустился на корточки, и он приблизился ко мне тоже на корточках из своего угла, будто на ногах у него были ролики, а вокруг пояса — веревка, за которую я и подтянул его; теперь нас разделяло только лишь пламя свечи — искрящееся, как солнце в небе, оно не было, я знал это, ни бутафорией, ни смехотворной выдумкой, ни средством гипноза; стоило мне взглянуть на его глаз, как становилось ясно, что я давно утратил способность нормального восприятия, ведь человек этот смотрит на меня не глазом, но как бы сквозь него, словно тот был простым стеклянным шариком.
— Ищите, расчищайте, смотрите, — говорит человек.
Голос его доносится откуда-то сзади, даже не из угла кузницы, а издалека. Но чист и удивительно спокоен и бесстрастен. У меня нет ничего общего с медиумом, ровно ничего, но я твердо уверен, что скоро поднимусь на ноги и тогда все вокруг меня рухнет, как будто в клетке из прутиков встал во весь рост великан.
И я говорю:
— Я ищу, я искал. Я расчищал и уже все расчистил. Я смотрю, но что вы хотите, чтобы я увидел? Если все это — колдовство, прошу вас, уходите.
— Это не колдовство, — утверждает он. (Голос его становится режущим, как нож.) — Я вовсе не колдун. В свою очередь умоляю вас верить мне и продолжать искать… умоляю вас, ради бога, хоть недолго верить мне и искать. Быть может, вы ничего не найдете, и я снова отправлюсь спать, как мне советовал когда-то осел, а быть может, вы что-нибудь и найдете, и тогда мы все поднимемся на ноги. Послушайте, вот уже много лет, как я пробудился. Ищите и скажите мне, смогу ли я наконец уснуть? Я не должен был слушать этого дьявольского контролера. Да вы слышите, что я говорю? Ищите!
— Буду искать.
По прошествии веков летаргии изрыты туннелями и опоясаны дорогами горы, над пустынями, как вехи, возвышаются пилоны, из лона земли добыты уголь, железо, фосфаты, свинец и цинк, реки запружены, из камня, превращенного в цемент, из извести и кирпича воздвигнуты здания, скрипят лебедки и блоки, работа приносит доход и пользу, настоящее служит залогом будущего, а будущее — вот оно: массовое выступление тех, кто, ничего не прорыл, не посадил, не извлек из земли, не преобразил, не создал; они проснулись с неукротимой энергией народа, проспавшего века, и почувствовали себя бодрыми, сильными и независимыми: ножи, ружья, партизанские отряды в горах, демонстрации, звон оружия, топот людских масс, пожары, взрывы бомб и гранат, кровь, много крови — все было пущено в ход ради свободы, а когда свобода пришла, ровно ничего не изменилось: по-прежнему добывается уголь, по-прежнему скалы превращают в цемент, но остались слова, а они гораздо прочнее, чем любой материал, осталась независимость, осталась свобода, только отряды превратились в армию, а ножи и ружья были заменены пушками и танками.