Аркадий Белинков - Черновик чувств
Мы были праздны, праздничны и бесконечно поздравляемы. О том, что делать теперь нам, я так и не решился спросить Евгению Иоаникиевну.
Марианна поцеловала меня вполне канонично. Я отвечал ей тем же, остро ощущая многове-ковую традиционность этого поцелуя. О поцелуях мы отлично знали, что это очень нехорошо и что Евгения Иоаникиевна будет страшно недовольна. Конечно, без них вполне можно было обойтись. Было чрезвычайно много рук, и хорошо еще, что мы хоть, вероятно, больше других походили на многорукую статуэтку Будды. И счастье наше падало в дыры между руками и отскакивало, когда мы оглядывались на него, вытягиваясь, многорукое у нас за спиной.
Но каждый из нас продолжал любить своей дорогой. Встречающиеся нам обоим на пути одни и те же вещи каждого из нас беспокоили или не беспокоили по-своему. Марианну, например, едва занимали современные русские поэты. Кроме того, она очень любила свою маму.
Евгения Иоаникиевна решительно потребовала:
- Я думаю, что ребенку надо показать две или даже три вполне хороших манеры. Как вы думаете, Аркадий, удастся вам это сделать?
Я очень испугался этого предложения, полагая, что Марианна будет шокирована им. Кроме того, я думал, что Марианна уже знает три хорошие манеры, но я не хотел расстраивать Евгению Иоаникиевну и с тяжелым сердцем согласился.
(Примечание автора. Дело в том, что Марианна все трогала руками, низко склонялась над тарелкой, и Аркадий уверяет, что один раз он сам видел, как Марианна разрезала сразу все мясо, положила нож, взяла в правую руку вилку и все съела. Этого Евгения Иоаникиевна с Аркадием не могли перенести, и, вероятно, именно поэтому она обратилась к Аркадию с таким требованием.)
О ТОМ, КАК АРКАДИЙ УБЕЖДАЛ ГЕРОИНЮ В ТОМ, ЧТО ФИЛОСОФИЯ МОЖЕТ БЫТЬ ВСЯКОЙ И НЕОБЯЗАТЕЛЬНО ПРАВИЛЬНОЙ.
Марианна с сожалением осматривала свой велосипед с погнутой педалью и дико растрепан-ными спицами, когда я вошел и радостно сказал ей:
- Марианна, из зоологического парка убежал тигр. Его ловят пожарные с брандсбойтами и милиционеры со свистками. Надо немедленно позвонить Сельвинским.
Марианна прочла несколько строф из Киплинга и посмотрела на свою обезображенную машину.
Вошла Евгения Иоаникиевна и, удивленная Марианниными коленями, строго сказала:
- О, закрой свои бледные ноги.
Потом пришел Цезарь Георгиевич и прочел три стиха о красавице По-Пок-Кивисе.
Внизу под окнами долго, задыхаясь, свистела сирена кареты скорой помощи. Евгения Иоани-киевна и Цезарь Георгиевич ушли. И мы опять остались одни.
Удивительно и необыкновенно красива Марианна. Она очень устала, и это шло к ней, потому что, когда Марианна устает, она откидывает голову и видны ее шея, округление подбородка, ноздри, ресницы, и фиолетовые овалы над веками.
Марианна красива, как орнамент с простыми внешними очертаниями. В него надо пристально вглядываться для того, чтобы понять, как он красив. То, что Марианна поразительно хороша, не все знают.
Марианна очень расстроилась.
Мое заявление о том, что я вовсе не против нынешней философии, испугало ее, как ренегат-ство.
Она очень расстроилась.
Она коротко вздрагивала, и захлебнулись ее фиолетовые веки.
- Если отступитесь вы, то что же всем нам останется делать, - горько пожаловалась Марианна.
Я так испугался, что даже не стал ее успокаивать. Я говорил милой Марианне о том, что в конце концов их концепция все-таки заслуживает того, чтобы о ней просто серьезно говорить, может быть, так же серьезно, как о концепциях Платона и Плотина, о кантианстве, позитивизме, Бергсоне с его учениками, о Ницше и о Марбургской школе.
Марианна немного успокоилась. У нее были заплаканные глаза с покрасневшими веками. Глаза с покрасневшими веками, похожие на губы. Милая, милая Марианна.
И все-таки ей было очень жаль неокантианцев. Она была так удивительно хороша и добра сегодня, что долго, не перебивая меня, слушала подробнейшее изложение моей попытки системы функционального ассоциативизма.
Раньше она вовсе не хотела понимать. Но сегодня она перестала упрямиться и бояться утра-тить свою так горячо и старательно оберегаемую возможность думать самостоятельно. Но даже сегодня не понимала Марианна, как это, как это одни и те же вещи всегда у меня выглядят по-разному и обретают различное назначение и неверные удельные веса. Она каждый раз натыкалась на всегда незнакомые вещи и я уже знал, что она долго не сможет прожить в этой вечно незнако-мой гостинице. Но как мило бранила она мою методу: просто диалектика.
Марианна сегодня очень нервничает. Она говорит, не поднимая глаз:
- Это все потому, что вы что-нибудь находите или придумываете, потом приносите мне и, когда приходите на следующий день, то ищете запаха цветов, даже не поинтересуясь, привилось ли ваше растение. Я не ива. Меня нельзя черенками. Вы хотите изваять меня сами, но вы удиви-тесь моей мертвенности, несмотря на все искусство ваших пальцев, потому что вы не понимаете простой вещи - что все это должно привиться, созреть, прорасти и только потом запах. Не торопите меня, не торопите меня, ради бога, не торопите!..
Вещи Марианна лучше всего ощущала верхним покровом мозга. Она очень тонко чувствовала форму и поэтому легче всего в вещах понимала их поверхность. Их оболочка плотно покрывала серое вещество, обливая его и сливаясь с ним. Но для этого выпуклые предметы должны были вывертываться наизнанку. И в ее интерпретации они получали подчас самую неожиданную и удивительную внешность.
Как глубоко верила Марианна в очертания.
- О нет, не Роллан. Прежде всего мастерство и изящество. Прежде всего. А доброе сердце - потом. И забота о человечестве - тоже. О, если бы было наоборот, то наша мама стала бы чудной художницей. Но наша мама плохой мастер. Конечно.
Вот в этих стихах мы рифмовались омонимическими словами. Но когда мы спорили, мы любили уже друг в друге только то, что делало нас согласными.
Но лучше всего было в музее.
Соглашаться здесь было легче потому, что наши доказательства висели перед глазами, что было особенно ценно для Марианны, и достаточно было только не упрямиться, как все это гово-рило так громко, как только могут говорить краски и линии, которые с поры импрессионистов совершенно перестали стесняться.
Мы долго рассуждали с Марианной о связи поэтов с другими артистами и пришли к весьма замысловатому выводу.
Мы определенно решили, что воровать теперь можно только у живописцев и прозаиков. Поэ-ты ни о чем, кроме стихов, не имеют представления. Поэтому еще можно воровать у скульпторов, архитекторов и музыкантов. Закат лучше всего писать прямо с Монэ, а не с горизонта. Там это точнее и красивее. Только рифмы надо придумывать самому. И метафоры - самому. А мы с Марианной уже хорошо знали, как это трудно.
- В особенности метафоры, - кротко и скорбно сказала Марианна.
В комнате у нее было бестолково солнечно. Солнце с треском отскакивало от стекол, закры-вающих картины и фотографии, от зеркал, посуды и безделушек. Его было невыносимо много, и оно было очень густым и плотным. И ходить в нем было, как в воде, трудно. Потом солнце ушло к Евгении Иоаникиевне, и мы остались одни.
Я сказал ей:
- Марианна, вас ни за что не сделают наркомом. Не ревнивы потому что. Вот что. Наркомы обязательно должны быть ревнивыми. Эти ужасные люди не спят по ночам и ни о чем не думают, кроме как о своих несчастьях. Агитатором вас тоже не сделают.
Марианна сначала не поняла. Переспросила. Потом долго кричала.
- Ах, сестрица Геро, не давай ему говорить! Не давай ему говорить, сестрица. Пусть он лучше тебя поцелует, или сама зажми ему рот поцелуем! Ах, сама, сама... пожалуйста...
Она долго шумела и поцеловала меня. Потом мы разом расстроились. И Марианна со вздохом сказала:
- Не начинайте писать романа. Сегодня вы уже не успеете его закончить.
Положим, я и без того не собирался начинать. Но, конечно, она была права - сегодня я действительно не закончил бы романа.
Мы сорвались с поцелуя и неожиданно заметили, что стекла стали сиреневыми, как готические витражи, и что обе стрелки часов глядели на запад все более и более сжимая маленькую толстую девятку.
И опять мы грустно и длинно отпили от губ.
Тогда я начал лепить ее.
Я брал ладонями и откидывал назад ее красивую крупную голову. Шея ее выгибалась и соскальзывала круглой тяжелой волной под широкий воротник платья.
Я работал быстро и сосредоточенно. Я прижал мягкую массу ее щек, отчего профиль сразу стал медальонным, и большими пальцами срезал виски. Потом резче очертил овал. Ноздри ее вздрогнули, зацвели и распустились. Я круто повернул всю голову и опять слегка откинул ее.
Мгновение так все и оставалось. Но она улыбнулась, стряхнув все лишнее. И не успевший загустеть гипс опять превращался в нее.