Юрий Карабчиевский - Тоска по Армении
Мы пьем чай, глядим в телевизор, и начинается самое тяжкое время, два или три часа до сна, командировочная тоска, бессмыслица, пустота и чужбина. «Кушайте, кушайте, почему не кушаете?» Милая, добрая, чудесная женщина. Сколько можно жить в чужом долю?
— Цо-гик Хо-реновна! — начинает Олег. — Что-то Норик нам не звонит, с гостиницей, видно, не получается.
— Я вижу что, вам здесь плохо. Почему хотите гостиницу? Там вас поселят с чужими людьми, туда не ходи, того не делай, здесь вам, по-моему, лучше, разве не так?
— Так-то так, безусловно лучше, но мы вас стесняем, нам неудобно.
— Оставьте, пожалуйста, какие неудобства! Я и так целый день скучаю, вы приходите, я хоть могу поговорить. Я сижу одна, соединяю телевизор, но что там хорошего, одно и то же, и он говорит, а я молчу. А Олег придет и Юра придет, другое дело, мне удовольствие.
— Ну хорошо, Цо-гик Хореновна, тогда давайте по-другому. Я, собственно, вот что хотел сказать. Нам действительно деваться теперь некуда, так давайте мы наши квартирные деньги…
— Что вы, что вы, какие деньги, об этом даже говорить неприлично!
— Но ведь нам все равно государство платит, специально за квартиру, что ж мы их будем присваивать, они по закону — ваши.
— Ай, не шутите, что там вам платят.
— Ну, сколько бы ни было, но все же…
— Не хочу говорить, Олег, перестаньте, пожалуйста. Даже настроение стало плохое. Не хочу говорить, не надо!
Перед сном я еще звоню по одному телефону; «Его нет», — говорят мне, или «Он очень занят», «Пожалуйста, извините, очень занят, если можно, пожалуйста, позвоните завтра» — и я с минуту после стою в оцепенении. «Что, — спрашивает Олег, — опять так же?» — «Да, вот что-то никак…» Полчаса в постели мы еще читаем, но не читаем, а разговариваем. Олег задает мне свои вопросы, и я, не имея силы отшучиваться, отвечаю серьезно, подробно и зло и трачу вдесятеро больше энергии. О, эта видимость общей темы при полном отсутствии общих точек, нелепая и тупая досада и еще — суетный зуд просветительства, который я сам клеймил многократно, устно и письменно. «А Андрей Вознесенский? — спрашивает Олег. — А Горький? А Толстой? А Ирина Снегова?» По одной бы только остроте на каждого, но что-ж, если нет у меня этой остроты. И я делаю паузу, вдох и выдох, и начинаю разворачивать наступление, где ползком, где впрямую, где как попало, и грохочет, грохочет моя атомная пушечка, а воробей, по которому я стреляю, ничего ему не делается, жив-жив, чирикает. Парадом развернув моих страниц войска… «Ну даешь! А Маяковский?» — спрашивает Олег. Я снова начинаю медленно, плавно, с азов, и чувствую, что так мне до утра не закончить, обрываю, и сразу — резко, огульно, уже бездоказательно, уже неубедительно, даже для себя самого…
— Слушай, а ты, часом, сам не пописываешь?
Это он хорошо спросил. Молодец, Олег, двадцать копеек. Я бросаю взгляд на свой чемодан и немедленно отвожу его в сторону, словно боясь, что проткну обшивку и Олег увидит внутри мои рукописи, что все эти разноцветные папки обнаружатся вдруг во внезапном взрыве, как мебель внутри разбомбленной квартиры.
— Что ты, — говорю я, — с ума сошел.
— А похоже, знаешь, похоже. Как-то ты очень заинтересованно споришь. Я и подумал было…
— Ну нет. Бог миловал.
— Да? И все твои интересы — в ту сторону. И знакомые писатели у тебя есть. Я и подумал…
— Да нет, успокойся, никаким боком, ничего подобного. И поздно, давай-ка спать.
Так загодя, еще до наступления ночи, задолго до первого петуха, трижды отрекаюсь я от своей единственной веры…
А петух и на самом деле кричит, я слышу это сквозь сон. Просыпаюсь, но еще совершенно темно, засыпаю снова, опять просыпаюсь, еще немного, уже пора… «Да-да, — улыбается Цогик Хореновна, — петух. Прямо в городе и разводят. Одно время я тоже думала, тридцать три копейки цыпленок, и такой балкон все равно пропадает. Но потом подумала: ва, не надо мне это. Силы не те, и соседи будут ругаться. А вы кушайте, кушайте, почему не кушаете. Вы, смотрю я, мало кушаете, такой худой, это очень плохо, вот Олег молодец, хорошо кушает. Я вам буду рассказывать, а вы кушайте, домой приедете — что такое! — скажут, не кормят там в Ереване, такие эти армяне жадные…»
И смеется добродушно и хитровато.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Культурные ценности
1
Наконец, мы подбираемся к культурным ценностям. Нет, мы не крадемся, мы летим на «рафике», мне покровительственно улыбается наш новый знакомый Володя, Владимир Камсарович, меня обнимает за плечи наш новый друг Акоп-Алик, и я тоже обнимаю и тоже улыбаюсь, настроение праздничное, замечательное и прекрасное, немного кружится голова, я весел, возбужден, доволен и рад, потому что впереди у меня Эчмиадзин, а позади — пол-литра коньячного спирта. Стремительный командировочный детектив. Выездная шайка с пулеметом в багажнике. Они разыскали нас в институте, вошли втроем, оттеснили, прижали. Они были готовы и вооружены, мы — безоружны и тоже готовы. Все решилось одним верным ударом: острие щедрости и изобилия под ложечку нищеты и корысти. И вот мы с Олегом уже повержены, скручены веревками доброжелательства, в которые незаметно для глаза вплетаются жесткие стальные нити взаимовыгодных обязательств. И уже нас волокут в бандитское логово, предупредительно пятясь и уступая дорогу. Прощай, Миша и гео-био!
Они привезли нас в свой химиконический, показали комнату, где стоял их прибор, затем мы прошли в кабинет к Камсарычу, как впоследствии его называл Олег, сели в роскошные мягкие кресла, побеседовали о том о сем, между прочим установили цену. «Пятьсот!» — твердо сказал Олег. Я в испуге дернулся, но промолчал. «По рукам, — спокойно ответил Камсарыч, — сейчас приготовят кофе». Он не был похож на армянина, скорее на английского стряпчего. По-русски он говорил почти без акцента, я бы даже сказал, совсем без акцента, если бы не твердоватые шипящие, но и в них, если не знать заранее, трудно было угадать армянское происхождение. Зато его приятель и подчиненный Акоп оказался уж совсем уникальным, больше я такого в Ереване не встретил. Когда после долгого трепа с нами он кинул в сторону несколько быстрых фраз, то я подумал в первый момент, что просто не расслышал, оттого и не понял — настолько легка и чиста по-московски была его русская речь. Так нельзя говорить не на родном языке.
Между тем очаровательная молодая женщина подкатила к нам столик с джезвой и чашками. Камсарыч вынул из сейфа бутылку: «Попробуйте и угадайте что». Поупрашивали Олега, покачали головами, отступились и набросились на меня. Пилось прекрасно. Закуски не было. На рюмку слегка разведенного спирта — глоток кофе, под конец — символический, прикосновение губами к зернистой холодной гуще, медленно сползающей по стенке чашки. «Где были, что видели? — спросил Камсарыч. — Нигде? О, значит нам повезло. Через десять минут освободится наш „рафик“, отвезем вас в Эчмиадзин. Если вы, конечно, не возражаете…»
И вот мы уже катим по городу, хорошо Олегу, но и мне ничего, мне пока даже лучше, а там посмотрим. «Завод Орджоникидзе, — показывает Камсарыч. — театр Сундукяна, церковь Саркиса, Разданское ущелье, новый стадион. А вот, повернитесь, взгляните налево, сегодня специально для вас хорошо виден Масис по которому тоскуют армяне. Сис хоть и ниже, но в облаках. Это, собственно, сам Арарат, а вот впереди — трест его имени». Коньячная тюрьма проплывает мимо, и мы выскакиваем на шоссе, по которому ехали из аэропорта. «Юра, ты должен пойти в галерею! — убеждает меня Акоп. — Я уже не говорю об армянах, современных, и старых, и зарубежных, но Боттичелли, но Фрагонар!» Я обещаю пойти немедленно. Вопрос о моей национальности выяснен, уже сказаны какие-то дежурные фразы, но Акоп долго жил в России и, видимо, хорошо усвоил стыдность и неловкость еврейской темы, тот назойливый вид, который она принимает даже в самых незначительных порциях. Поэтому разговор идет об армянах. Древняя культура, христианство, письменность. Непременные слова произнесены, теперь я начинаю выскребывать из памяти все фамилии на — ян или — янц, какие в ней только могли сохраниться. Я люблю армян, я обожаю все армянское, я столько слышал, столько читал, ничего я не слышал и нигде не читал. Я буксую и пытаюсь восполнить пробелы эпитетами и превосходными степенями. Акоп соглашается и дополняет. И вдруг, почти подряд, два камушка, два порожка подбрасывают меня в этом плавном потоке. Я проскакиваю дальше, но возвращаюсь и ухватываюсь за них с нетрезвой цепкостью. Айвазовский, говорю я, плохой художник, и, по-моему, им гордиться не следует… А Вильям Сароян — американский писатель, не имеет значения, что армянин.
Мне показалось, что заглох мотор — такая полнейшая образовалась пауза. Смягчить бы, сгладить, перевести. Но я не-преклонен и не-сгибаем. Истина превыше всего. Сейчас я им все объясню, и они согласятся. Буквализм, натурализм, литература в живописи. Я привожу слова Леонида Лиходеева, которые слышал от него когда-то в юности. Буквализм, натурализм, литература в живописи. В долгие зимние вечера, когда потеряно лото, хорошо рассматривать всей семьей такие картинки. «Не ждали». Пришел — где был? Или те, что контр-адмирал пописывали. «Девятый вал». Спасутся — не спасутся? И еще я вспоминаю рассказ Чехова об обеде в Феодосии, как Айвазовский посадил его рядом с собой, спросил: «Вы, кажется, пишете книги? А я вот никогда книг не читаю. Зачем? Я и так по всякому вопросу имею собственное мнение…»