Сейс Нотебоом - Следующая история
Залетный голубь сел на верхнюю половину дуги часов, как будто этим хотел объяснить что-то, но я не терял нить размышлений. Часы, представлялось мне, исполняли две функции. Первая — сообщать людям, который час, вторая — убедить меня в том, что время есть загадка, феномен необузданный и безмерный, не дающий себя познать, куда мы от беспомощности привнесли иллюзию порядка. Время есть система, которой надлежит заботиться о том, чтобы все не происходило одновременно, — эту фразу я однажды мимоходом услышал по радио. Был, слышал, о чем это я, сейчас я стою здесь, а когда-то я стоял здесь с Марией Зейнстра, которая, взглянув на меня своими зелеными северно-голландскими глазами, произнесла: «Но все-таки, о чем это ты, тефтелька? Если у тебя не получится отделить время научное от времени своей души, ты совсем запутаешься».
На это я ничего не ответил, не потому, что был обижен — ужасно нравилось, когда она называла меня тефтелькой (либо абажурчиком, рыбкой жареной, апельсинкой), — но потому, что ответ висел в ста метрах дальше, на стене «Бритиш бар». Она ничего не заметила, когда мы вошли туда, но потом, когда мы уже сидели в тенистой прохладе и она отпила первый глоток мадеры, я невинно спросил: «А который, собственно, час?»
Она посмотрела на большие деревянные часы с маятником, висевшие напротив нас, и на лице ее тут же появилось сердитое выражение, свойственное тем людям, кто не любит, когда не соблюдаются священные условности упорядоченного и отрегулированного мироздания. «Тоже мне, так-то и я могу, — сказала она и взглянула на часы, болтавшиеся у нее на запястье. — Господи, как неостроумно».
«Ну что ты, это просто один из способов увидеть время, — возразил я. — Эйнштейн сделал из него сироп, а Дали расплавил вместе с часами и всем прочим». На циферблате напротив привычный ряд цифр, который должен помогать нам более или менее аккуратно пройти по отведенной нам части огромного воздушного шара, располагался в обратном порядке: из двадцати минут седьмого стало двадцать минут пятого, со всеми сопряженными с этим головокружениями. Однажды я спросил бармена, где он раздобыл такие часы, и тот сказал, что достались они ему вместе со всей обстановкой заведения. Нет, он тоже никогда не видел ничего подобного, но один англичанин растолковал ему, что это, должно быть, как-то связано с манерой некоторых любителей наливать портвейн — против часовой стрелки. «Чего же еще ожидать от людей, которые ездят по обратной стороне улицы, — отреагировала она. — И когда ж мы теперь пойдем наверх?»
Предмет исчерпан, тема закрыта, и вслед за ее развевающимися рыжими волосами я вышел на Avenida das Naus, на проспект Кораблей, словно не я ей показывал город, а она мне. Это было тогда, не теперь. Перевернутые часы так там все еще и висят, и с тех пор, как я тиснул про них в путеводителе д-ра Страбона, на них приходит глазеть пол-Нидерландов. И девяносто один читатель уже объяснил мне, что истинное время на тех часах можно увидеть в зеркале, вот только не прибавляли они при этом «тефтелька».
Она пританцовывала впереди меня, будто лодка на волнах, все, что было в округе мужского пола, оборачивалось, чтобы еще раз увидеть это зыбкое чудо — не потому, что была она так уж красива, но оттого, что она — тогда и там — являла собою воплощение непокорной и вызывающей свободы. Действительно, лучше не скажешь, она вела свое тело, как корабль, сквозь толпу, чтобы вызвать восхищение у каждого. Как-то раз я сказал: «Ты идешь не как та женщина, которая никогда не умрет, а как женщина, ради которой любой немедля забросит все и вся», — и тут же подумал, что вот сейчас она рассердится, но она лишь бросила вскользь: «Наверное — кроме разве что Аренда Херфста».
Как это я всегда говаривал перед классом? Формально «Истории» Тацита анналистичны (да, болван, что означает — написаны в форме анналов, а вовсе не то, что ты подумал), но зачастую он прерывает свое повествование, чтобы удержать последовательность событий. Когда-нибудь и я, наверное, сумею это сделать: куплю шляпу от солнца, наведу в своей голове порядок, разберусь со временами, отделю их одно от другого, подняться, убежать из извилистого лабиринта Алфамы, усесться наверху в прохладе bela sombra[29] у замка Кастело де Сан Жорже, увидеть город, раскинувшийся у ног, окинуть взглядом состояние своей жизни, перевернуть последовательность хода часов и подозвать к себе прошедшее время, словно послушную собаку. Как обычно, снова придется делать все самому, и лучше приступать к этому немедленно. Но сначала шляпа. Белая, из плетеной соломки. Благодаря ей я стал чуть повыше. «Э, ребята, Сократ-то — педиковскую шляпку на очки нахлобучил».
Из всех мозгов, тронутых шестидесятыми годами, мозги ректора нашей гимназии были сдвинуты дальше всего: если бы дело зависело только от него, уроки нам давали бы ученики. Одной из самых дивных его выдумок было взаимное посещение преподавателями занятий друг у друга. Те из них, кто попробовал поприсутствовать на моих уроках, убрались восвояси после первого же раза. Сам я сунулся на чужие занятия лишь дважды. Сначала сходил на факультативный урок закона Божия, где оказался одним из трех присутствующих в классе и раз и навсегда отрешил дежурного пастора от христианской любви к ближнему. В другой раз был, разумеется, у нее — хотя бы уже потому, что в учительской она никогда даже не смотрела в мою сторону, и потому, что я видел ее в таких снах, какие не снились мне с подростковых лет, и еще потому, что Лиза д'Индиа рассказывала, как потрясно она ведет урок.
Последнее было верно. Я сел в ее классе сзади, рядом со слюнявым тинэйджером, который не знал, куда себя девать, но она сделала вид, будто вообще не заметила моего присутствия. Я спросил заранее, как она отнесется к моему визиту, она усмехнулась: «Запретить я этого не могу, а, пожалуй, ты и сам что-нибудь добавишь, ведь речь у нас пойдет о смерти», — и для человека, который так стремился быть научным, выражено это было удивительно неточно, потому что речь тогда шла не столько о смерти, сколько о том, что же происходит после нее, о метаморфозах. И хотя метаморфозы тут совсем иные, знаю я и о них все-таки порядочно. Давно прошло время, когда я сидел за школьной партой, и теперь, вследствие того что отношения оказались вывернутыми наизнанку, я вдруг снова увидел, какая же это странная профессия — учитель. Тут сидят человек двадцать, а то и больше, там стоит лишь один, и знания того одного, стоящего, должны попасть в еще нетронутые мозги всех этих остальных.
Держалась она хорошо, рыжие ее волосы развевались знаменем, плывя над классом, но долго наслаждаться этим зрелищем мне не привелось: перед доской развернули экран, окна занавесили гардинами — гарнитур неприглядных бежевых тряпок. «Господину Мюссерту повезло, — съязвила она. — В первый раз пришел на урок и сразу попал в кино». Ликование в классе.
«Сократ, ну-ка убери лапы», — хихикнул еще кто-то в темноте, а потом наступила тишина, потому что на экранчике появилась дохлая крыса. Небольшая, но вполне мертвая, оскал приоткрытого рта, кровь на усах, слабо поблескивающий остановившийся глаз. Надломленное тельце вытянулось в позе, неизбежно обозначающей смерть, остановку, бессилие, невозможность когда-либо еще пошевелиться. Кто-то издал рвотный звук.
«Без этого можно и обойтись». Ее голос, коротко, резко, будто удар. Сразу снова стало тихо. Тогда в кадре появился могильщик. Сам я не знал этого — так она сказала. Могильщик — жук, окрашенный в цвета огненной саламандры. Это тоже она сказала. Я увидел благородное насекомое — эбеновое дерево и темная охра. Казалось, будто на панцире у него гербовые щиты. Да не у него, у нее. «Это самка».
Так оно, видимо, и было, потому что так сказала она. Я попытался представить себе, как это. И кто-то еще, наверное, — тоже, потому что чей-то невидимый голос произнес: «Девчонка что надо». Никто не засмеялся.
Жук принялся выкапывать вокруг мертвой крысы некое подобие траншеи. Теперь к нему присоединился еще один жук, но тот особой активности не проявлял.
«Самец». Разумеется.
Теперь самка начала подталкивать кадавр, тот с каждым толчком чуть пододвигался, самую малость, одеревенело, нехотя. Мертвые, кто бы они ни были, не желают, чтобы тревожили их сон. Казалось, жук хочет свернуть крысу в ком, толстая, бронированная, блестящая черным голова билась о кадавр снова и снова — будто ваятель над слишком большой для него глыбой мрамора. Время от времени изображение передергивалось, и всякий раз вслед за этим оказывалось, что дело у нас продвинулось чуть дальше.
«Как вы видите, фильм укорочен и смонтирован, в действительности же процесс был снят на пленку целиком и продолжался около восьми часов».
Сокращенная версия шла тоже довольно долго. Кадавр скрючивался, становясь все круглее, больше и больше напоминая шар: лапки переплетены вместе, голова крысы, вмятая в брюшную полость, совсем пропала из виду, жук продолжал свою пляску смерти вокруг мохнатого клубка.