Мэтью Квик - Нет худа без добра
Это был какой-то абсурд.
Куда делся пляж?
Куда делся океан?
– Мама! – крикнул я, и наши глаза встретились.
На какую-то секунду она увидела меня сквозь щели между досками – ее зрачки сфокусировались на мне, а на лице появилось странное выражение, чуть ли не ужас.
Она отпустила провод и начала падать все ниже и ниже, и во время падения она старела. Я видел, как ее волосы поседели и стали короче, морщины разбегались от глаз по всему лицу, кожа на руках тоже сморщилась.
– Мама! – завопил я во сне.
– Бартоломью! – вдруг раздался мужской шепот.
Открыв глаза, я увидел, что на краешке моей постели сидит отец Макнами – точь-в-точь как иногда сидела мама, когда я был маленьким.
Я захлопал глазами.
В комнате было темно, свет падал только из коридора, очерчивая силуэт отца Макнами. Я понял, что спал.
– Ты кричал во сне, – сказал он. – Что-нибудь случилось?
– Я видел сон, – ответил я.
Я хотел пересказать сон отцу Макнами, но сон показался мне слишком диким, и к тому же мне всегда надо какое-то время, чтобы вспомнить, что снилось, после того как проснусь, так что я больше ничего не сказал.
– Я тоже не могу уснуть, – сказал отец Макнами. – Хочешь бутерброд?
– Нет, спасибо, – ответил я, так как не был голоден.
– Ну, как хочешь. Но, может, хотя бы составишь мне компанию, пока я ем?
– Ладно, – ответил я и спустился вслед за ним в кухню.
Он стал готовить себе бутерброд с ветчиной и сыром, а я сел за стол.
– Ты знаешь что-нибудь о двадцатом президенте США Джеймсе Гарфилде? – спросил он.
Я еще не вполне проснулся и лишь тупо таращился на его жующую физиономию.
Борода его украсилась желтыми крапинками горчицы.
– Я читаю книгу о нем, – сказал отец Макнами. – Она наверху, на ночном столике.
Я кивнул.
Говоря, он для большей выразительности размахивал бутербродом, так что лист салата удерживался на нем из последних сил.
– Итак, Джеймс Гарфилд был двадцатым президентом нашей великой державы, – сказал отец Макнами. – Судя по всему, он был хорошим, достойным человеком. Поддерживал движение за гражданские права, хотел ввести всеобщее обучение, чтобы все дети – и белые, и черные – умели читать.
Я не мог понять, чего ради он решил рассказывать мне это среди ночи, но не стал спрашивать его. Я клевал носом, и все происходящее казалось мне еще одним фантастическим сном.
– А кто такой Чарльз Гито, ты знаешь?
Я помотал головой.
Отец Макнами дожевал кусок бутерброда, проглотил его и сказал:
– Он выстрелил в президента Гарфилда на железнодорожном вокзале в Вашингтоне и объявил, что это Бог надоумил его. Но еще более немыслимо то, что Гарфилд якобы произнес, когда в него впились две пули: «Мой Бог, что это?» Как будто он спрашивал, не Божья ли это воля. Гарфилд никак не ожидал, что в него выстрелят в этот день. Он полагал, что несет людям добро – может быть, даже действует от лица Бога. Но эти две пули вызвали у него вопрос: «Мой Бог, что это?»
Все это было похоже на очередную проповедь отца Макнами – он часто делал исторические экскурсы. Но почему среди ночи? Из-за виски, что ли?
– «Теперь Артур наш президент!» – завопил Гито. – Лист салата слетел-таки с бутерброда и приземлился на стол, оставив на нем горчичный след. – Артур был вице-президентом в то время. Затем Гито потребовал, чтобы его арестовали. Впоследствии он утверждал, что Бог выбрал его, чтобы изменить ход истории.
Отец Макнами откусил еще один здоровенный кусок бутерброда, прожевал его и проглотил.
– Вы напились? – спросил я.
Ночная лекция была слишком насыщена эмоциями, даже для отца Макнами.
– Отставные ирландские священники никогда не напиваются. Виски лишь развязывает нам язык, – ответил он и, подмигнув мне, продолжил: – Тогда мало что знали о бактериях и занесли своими немытыми пальцами заразу в раны Гарфилда. Из-за этого он умирал медленно, долго и мучительно. В конце концов его перевезли на побережье Нью-Джерси.
Слово «побережье» напомнило мне о моем сне, о том, как мама провалилась в глубокую дыру под настилом. «Синхронистичность?» – подумал я.
– Когда Гарфилд умер, жена его якобы воскликнула: «О, за что мне эти страдания?»
Отец Макнами сделал паузу, чтобы прикончить половину бутерброда. Слизав горчицу с пальцев, он сказал:
– На суде Гито поносил судью и присяжных и, похоже, не сознавал, что его ждет казнь. Он считал себя героем и был уверен, что новый президент помилует его. Законники спорили о том, достаточно ли он здоров психически, чтобы предстать перед судом. Ясно, что он был ненормален, тем не менее его судили и казнили.
Поняв, что это конец истории, я кивнул – на то, чтобы сказать что-либо, у меня не было сил.
– Тебе не хочется говорить, да? – спросил отец Макнами.
– Три часа ночи, – сказал я, посмотрев на часы, стоявшие на микроволновой печи.
Он кивнул и быстро доел бутерброд.
Я не уходил, так как это было бы невежливо.
Прикончив бутерброд, он поднялся, похлопал меня по плечу и сказал:
– Спи спокойно, Бартоломью.
Я послушал, как он поднимается по лестнице, затем тоже поднялся к себе и снова лег.
Лежа, я думал о президенте Гарфилде и его убийце, а также о том, как мама падала в бездонную яму и на глазах старела. Я задавал себе вопрос: не было ли тут какой-то связи?
Когда первые лучи солнца заглянули в окно, я почувствовал тяжесть в голове, потому что провел почти всю ночь в размышлениях.
Я принял душ, оделся и приготовил завтрак.
Отец Макнами сначала отказывался есть приготовленный мною завтрак, сказав, что он не хочет, чтобы я обслуживал его все время, и что ему самому следовало бы готовить себе, но я возразил:
– Я всегда готовил для мамы, так почему я не могу готовить для вас? К тому же, когда я занимаюсь этим, я меньше переживаю из-за мамы.
Лицо отца Макнами стало очень печальным.
– Я очень благодарен тебе, Бартоломью, за то, что ты позволил мне жить здесь.
Мы позавтракали в молчании, и выносливые (или ленивые) утренние птицы исполнили свою симфонию, несмотря на мороз.
Мне хотелось спросить его, не был ли наш ночной разговор о двадцатом президенте немножко безумным, но я не спросил. Возможно, я боялся, что тоже схожу с ума, как мама и Чарльз Гито. Я думал, что не выдержу еще одной битвы с сумасшествием. Тревожил меня также вопрос, не придется ли мне теперь, когда отец Макнами поселился у меня, притворяться и перед ним. Он тоже вел себя довольно странно.
Я думаю, что не смог бы снова притворяться ради кого-нибудь, потому что теперь мне надо притворяться для самого себя, чтобы продолжать жить после маминой смерти. И еще меня беспокоило, что отец Макнами пытается сказать мне что-то важное, а я не понимаю его из-за своей тупости. «Не будь снова таким же дебилом, как в случае с Тарой! – кричал мне сердитый человечек у меня в желудке. – Не доверяй никому, держись в стороне!»
Когда мы вымыли и вытерли посуду после завтрака, отец Макнами сказал:
– А теперь одевайся, я хочу кое-что тебе показать.
В полном молчании мы долго шли по улицам, которые были забиты транспортом и залиты зимним солнцем, пока не добрались до Южной двадцать второй улицы, самого центра Филадельфии.
– Это здесь, – сказал отец Макнами, и я проследовал за ним сквозь тяжелые деревянные двери меж двух серых колонн в кирпичное здание, оказавшееся Музеем Мюттера.
В здании хранились в стеклянных витринах разнообразные части тела и органы, уродливые скелеты, хирургические инструменты и прочие редкости. Я понял, что это медицинский музей, но вместе с тем возникло ощущение, что я стал персонажем какого-то триллера.
Остановившись перед одной из витрин, отец Макнами сказал:
– Взгляни на это.
Это была банка старинного типа, возможно, в таких банках раньше консервировали фрукты. Сверху банка была закрыта металлической пластиной и запечатана воском. Внутри находилась желтая жидкость, в которой плавало что-то вроде артишоков.
– Рассеченный мозг Чарльза Гито, – объяснил отец Макнами. – Его сохранили из-за его исторического значения и для того, чтобы будущие поколения учились по нему.
– Чему тут можно научиться? – спросил я.
Я не мог представить себе всю эту законсервированную мешанину в качестве человеческого мозга, но у музея был очень солидный вид, так что это, по-видимому, действительно был мозг Чарльза Гито, как было написано на табличке, хотя выглядел он очень странно.
– Он был болен, – объяснил отец Макнами. – Врачи должны изучать болезнь, чтобы понять ее и лечить больных людей.
Мне вовсе не нравилось смотреть на раскрошенный мозг. Я представлял себе, что когда-то он был внутри черепа, жил, слушал, говорил и приказывал телу передвигаться, и меня все больше тошнило. Может быть, это объяснялось тем, что я не выспался и устал, но, вообще-то, эта расчлененка никогда меня не привлекала.