Меир Шалев - Дело было так
Я действительно застал там Шахара, но он сам встал из-за стола и сам завел разговор со мной, и потому я набрался смелости и позволил себе задать ему несколько вопросов — из числа тех, которые молодой и восторженный читатель всегда задает известному и любимому писателю. Среди прочего, я спросил, как он пишет. Он ответил вопросом, пишу ли я тоже. Или, может быть, собираюсь писать? Я признался, что иногда пишу стихи, порой в стол, порой — для знакомых девушек, но в принципе хочу заниматься не литературой, а, напротив, зоологией, только еще не решил, какой именно областью — то ли энтомологией, то есть насекомыми, то ли этологией, то есть поведением животных.
Он улыбнулся и сказал:
— Ну, если ты тоже пишешь, я тебе отвечу. Я пишу одну страницу в день, потом шлифую ее и больше ни разу к ней не возвращаюсь.
Сегодня я тоже улыбаюсь, вспоминая этот ответ, потому что сегодня я не занимаюсь ни энтомологией, ни этологией и уже не пишу стихи, ни девушкам, ни в стол, а пишу книги, но, в отличие от Шахара, так и не могу разом написать абсолютно законченную страницу, даже одну в день. Мне приходится не раз возвращаться к написанному, снова и снова менять, и исправлять, и проверять, как проверяют воду из ведра, против света, пока эта страница не станет такой, как следует быть, то есть совершенно ясной, прозрачной и чистой.
Вернусь, однако, к нашей встрече на улице Шопена в то приятное летнее утро, в тот плохой год, когда один за другим умерли оба моих родителя. Я шел тогда в центр города, а Шахар вышел на свою ежедневную утреннюю прогулку — как обычно, элегантный, привлекая всеобщее внимание своим умным и саркастическим лицом и впечатляющим видом. На голове у него был большой черный французский берет, щегольски сдвинутый набок, вокруг шеи повязан шелковый цветной шарф, черный плащ, похожий на монашескую рясу, стекал с его плеч, а правая рука то ли опиралась на тонкую трость, то ли играла ею.
Мы встретились на площади перед Иерусалимским театром, поздоровались, обменялись несколькими словами, и разговор, естественно, зашел о моих родителях. Он упрекнул меня, что я слишком поздно, по его мнению, начал писать, но порадовался, что я еще успел прочесть отцу и матери свою первую книгу, «Русский роман». Я с грустью сказал, что успел прочесть ей, уже больной, не поднимавшейся с постели, и ему, тоже уже больному, не поднимавшемуся с постели, также и главы из моего второго романа, «Эсав», который я тогда писал, и что мне очень жаль, что они не прочли эту книгу в ее окончательном, напечатанном виде. И тут он припомнил, как они оба радовались тому, что я стал писать, и как мама была особенно рада, что мой первый роман был связан с Долиной и с Нагалалем.
— Она ведь никогда не отрекалась от своего деревенского происхождения и не скрывала, что родом из мошава, — сказал он то, что я и сам давно знал, а потом добавил фразу, которую я не забуду до последнего дня, фразу, которую мог мгновенно сформулировать только такой писатель, как он, способный за один день написать абсолютно законченную страницу:
— Я помню тот день, когда твой отец привез ее в Иерусалим, — произнес он. — Она была как… как большой красный цветок на камнях этого угрюмого города.
Глава 9
Время моего появления на свет совпало с Войной за независимость. Шел тысяча девятьсот сорок восьмой год, и в Иерусалиме, окруженном иорданцами, не хватало пищи, не было лекарств и медицинского оборудования, питьевая вода и та раздавалась порциями. Мама решила рожать в Нагалале и спустя много лет рассказала мне в этой связи еще одну увлекательную историю. Когда она была уже на восьмом месяце, так звучал рассказ, старший брат Миха, тогда боец пальмаховской бригады «Харэль», усадил ее в свой джип и ночью, тайком, вывез из Иерусалима по Бирманской дороге[25]. Он высадил ее в Реховоте, продолжалась сага, а оттуда она пробиралась в Нагалаль собственными силами. По пути она заглянула к сестре моего отца, которая жила тогда в Тель-Авиве, но «та даже стакан воды мне не предложила», — и в этом месте мама покраснела. Она никогда не краснела от смущения, румянец у нее появлялся, только когда она сердилась. Он был у нее особенный, глубокий и проступал на лице не сразу, а как будто наплывал вверх от выреза блузки до лба — точно малиновый сок, когда его наливают в прозрачный стакан. Бабушка Тоня тоже краснела от гнева, но у нее румянец сосредоточивался в основном на левой щеке, которая багровела много сильней своей правой двойняшки.
Рассказывая эту историю, мама даже подчеркнула ее подлинность традиционной семейной декларацией: «Дело было так», — но много лет спустя, уже после ее смерти, дядя Миха, как-никак причастный к этой истории, внес важное исправление, сказав, что история эта хоть и интересная, но неверная. Он произнес традиционную семейную поправку: «Это было не так», — и рассказал, что моя мама действительно была на восьмом месяце беременности и действительно покинула осажденный Иерусалим и отправилась в Нагалаль, но не в его джипе и не в отважном ночном броске, а в составе организованной колонны, которая вывозила из окруженного Иерусалима на приморскую равнину больных, детей, стариков и беременных женщин.
Так или так, но ко времени ее родов мой отец тоже выбрался в Нагалаль. Однако они не остались там, потому что две недели спустя вспыхнула великая семейная ссора. Бабушка Тоня объявила маме, что ее родовой отпуск окончен. Она даже использовала одно из своих самых энергичных выражений: «Хватит гнить в кровати», — извещая этим, что «Батиньке» довольно нежиться. Пора вставать, убирать, варить и прочее, потому что «у нас, в Ракитном, все деревенские рожали прямо в поле, привязывали новорожденного платком к груди и продолжали себе косить и снопы вязать».
Мой отец был призван на помощь, пришел в ярость и наложил вето. Он объявил, что его жене положен более длительный отдых и уж в любом случае такой тяжелой работой она заниматься не будет. Несмотря на прозвище, очки и отсутствие загара, ШАлев был человек решительный и вспыльчивый. Что же до бабушки Тони, то она была человек решительный и безудержный, а уж в семейных конфликтах куда более опытная, чем он. Неудивительно, что их первая ссора удалась на славу. Мне, к сожалению, было тогда всего две недели, поэтому я ее не помню, но мне рассказывали, что голоса взвились, оскорбления были брошены и мой отец стал куда бледнее, чем положено городскому очкарику, а бабушкина левая щека, наоборот, зажглась во всю свою грозную силу.
И тут отец метнул в свою тещу самую расчетливую и хитроумную стрелу: он сообщил ей, что она совершенно невыносима, потому что напоминает его собственную мать!
Бабушка на мгновенье потеряла дар речи. Этот поэт, провалившийся на таком простом испытании, как высаживание огурцов, оказался хитрее и опаснее, чем можно было ожидать. Однако мгновенье спустя она вскипела, потому что, во-первых, она тоже не выносила его мать, а во-вторых, разозлилась на себя — как это она сама не додумалась до такого?! Ведь она же вполне могла его опередить, заявив ему, что это он напоминает ей свою мать. А как теперь ответить на его слова? Скажи он, что его мать лучше ее, уж она бы нашла, что ответить, — но что можно сказать человеку, который упрекает тещу в том, что она похожа на его собственную мать?!
Однако не такой человек была бабушка Тоня, чтобы не оставить за собой последнее слово! Оторопев на мгновенье, она тут же пришла в себя и, в свою очередь, извлекла из колчана парфянскую стрелу, швырнув в зятя поразительное бранное прозвище — прозвище совершенно особого рода, прозвище, которого никто не знал и никто тогда не понял, хотя впоследствии оно тоже заняло место в словаре наших семейных выражений и мы пользуемся им по сей день. Она повернулась к маме, которая все это время молчала от сильного смущения и неловкости, и сказала:
— Берегись, Батинька, этот твой муженек — та еще птица!
Что значит — та еще птица? Этого не понял тогда никто, да и сегодня смысл этого выражения тоже далеко не ясен. Бабушку Тоню никогда не интересовали никакие птицы независимо от их различия, потому что все они только и делали, что пачкали ей веранду. Поэтому она любых птиц называла паршивые голуби, даже если это были вороны или воробьи. Не исключено, что она просто изобрела свою ту еще птицу под горячую руку или же перевела с идиша выражение а йене фейгл. Дядя Яир как-то высказал еще одну гипотезу — по его мнению, обзывая зятя «изрядной птицей», бабушка Тоня заодно пригвождала также его мать Ципору, потому что Ципора на иврите как раз означает «птица». Тогда смысл оскорбления состоял в том, что, как яблоко падает недалеко от яблони, так ШАлев недалеко упал от Ципоры.
Так или так, но все поняли, что бабушка имела в виду нечто отвратительное. И действительно, как только мой отец услышал, как эта та еще птица выпархивает из уст его тещи, он вскочил в бешенстве, яростно затолкал все наши немногие вещи в чемодан и немедленно покинул дом тещи, а поскольку не хотел и не мог вернуться в Иерусалим с новорожденным младенцем и только что родившей женой, то повез нас обоих в Тверию.