Вячеслав Иванов - Перевернутое небо
Обзор книги Вячеслав Иванов - Перевернутое небо
Вячеслав Вс. Иванов
ПЕРЕВЕРНУТОЕ НЕБО
Записи о Пастернаке
61
HВо время съезда славистов в Москве в сентябре 1958 года Пастернак хотел встретиться с Р. Якобсоном и просил меня приехать вместе с ним к нему в Переделкино на дачу. Был также приглашен и Мишель Окутюрье, специалист по исследованию поэзии Пастернака и переводчик его стихов из романа. Мы были приглашены на обед, но до обеда Борис Леонидович позвал нас к себе в кабинет и сказал, что хочет поведать, как обстояло дело со звонком Сталина к нему. Напомню, что именно в том году появилась статья Э. Триоле в “Lettres fransaises”, где она плохо писала о Пастернаке и упоминала разговор его со Сталиным среди фактов, его порочащих. Поэтому Пастернак хотел, чтобы мы услышали об этом от него самого (имени Эльзы он не называл).HВо время съезда славистов в Москве в сентябре 1958 года Пастернак хотел встретиться с Р. Якобсоном и просил меня приехать вместе с ним к нему в Переделкино на дачу. Был также приглашен и Мишель Окутюрье, специалист по исследованию поэзии Пастернака и переводчик его стихов из романа. Мы были приглашены на обед, но до обеда Борис Леонидович позвал нас к себе в кабинет и сказал, что хочет поведать, как обстояло дело со звонком Сталина к нему. Напомню, что именно в том году появилась статья Э. Триоле в “Lettres fran
Он начал с того, что недооценивал стихи Мандельштама. По его словам, в то время, в его молодые годы ему нравились либо стихи классиков, либо если стихи далеко вырывались за пределы того, как писали прежде. А умение Мандельштама писать ясно и сдержанно тогда он оценить еще не мог.
Но Мандельштам к нему очень хорошо относился, и они встречались. Однажды они пошли вместе гулять и зашли очень далеко на окраину Москвы. Пастернак вспоминал, что мимо громко ехали подводы (машин ведь еще было мало). Под шум этих подвод Мандельштам вполголоса прочитал ему стихи о Сталине. Пастернак сказал, что не понимает строки о грузине (я пересказываю Пастернака – он запомнил так; у Мандельштама же имеется в виду бывшая популярной именно в Грузии версия, согласно которой Сталин – незаконорожденный сын осетина, а не грузин). Пастернак сказал, что он не любит этих противопоставлений: грузин – не грузин, русский – не русский. Но главное – Пастернак предупредил Мандельштама о страшной опасности чтения этих стихов. Он осведомился, скольким людям тот уже их читал. Мандельштам ответил, что нескольким десяткам, двадцати – сорока. Пастернак не скрывал от него своего испуга, просил не читать больше.
После ареста Мандельштама Ахматова приехала в Москву и просила Бориса Леонидовича заступиться за него. Пастернак решил обратиться за помощью к Бухарину. Он должен был быть в театре, расположенном блико к зданию редакции “Известий”, на шекспировском спектакле – и в антракте зашел к Бухарину. Того не оказалось в редакции, но Пастернак оставил ему записку, где просил Бухарина похлопотать за Мандельштама и сослаться при этом на его просьбу. Через несколько дней Пастернака позвали к телефону. Он жил в коммунальной квартире. Пастернак еле расслышал, что с ним будет говорить Сталин. Сталин сказал, что звонит ему по поводу Мандельштама. Спросил, представляет ли Пастернак, по какой причине Мандельштам мог быть арестован. Пастернак сразу догадался, что стоит за этим вопросом. Ведь он знал, что Мандельштам читал стихи многим. Борис Леонидович понял, что Сталин хочет узнать, читал ли он их Пастернаку, а может быть, и другим людям их круга, поэтому он постарался ответить уклончиво. Сталин спросил, большой ли поэт Мандельштам. Здесь Борис Леонидович, рассказывая нам, неожиданно дал оценку своего ответа: “И вот вспомнил, могу сказать, что ответил удачно”. Он имел в виду подлинность ответа – он ведь сам невысоко ценил Мандельштама. И он сказал Сталину: “Мы, поэты, ревнуем друг друга, как женщины” (признание, для Пастернака очень откровенное, но удивительно, что это личное самораскрытие он адресовал Сталину). “Но если вас интересует мнение о нем как о поэте людей, знающих толк в поэзии, – очень высокое”. Иначе говоря, Пастернак вместо ответа о своем мнении, которое и не было высоким, сослался на общее суждение. Сталин ответил несколько раздраженно: “Почему же вы не предпринимаете ничего, чтобы облегчить его судьбу?” Пастернак возразил встречным вопросом: “Вы же мне звоните, уже зная, что я что-то предпринимал?” – он имел в виду свое обращение к Бухарину. Разговор на этом оборвался. Пастернак был недоволен тем, что он прервался, и тем, что шум в коридоре, среди которого был разговор при соседях, помешал ему сказать то, что он хотел. Он пытался снова соединиться со Сталиным, но его не соединили. А он хотел позвонить именно сразу же, чтобы ответить на вопрос, который был ему задан по поводу того, что он предполагает по поводу причин ареста. Он же знал, что это касается всего их круга и Ахматовой, которой Мандельштам мог читать стихотворение, это было опасно. И поэтому он хотел продолжить разговор, но не смог.
В этом рассказе было много из того, что я раньше слышал в разных пересказах этого разговора. Но ведь сейчас это было воспоминание спустя 24 года – и уже человека преклонного возраста, который мог что-то не удержать в памяти или сместить. Не было фразы о том, что Пастернак хотел бы говорить со Сталиным о жизни и смерти. Его теперешний пересказ был скорее сосредоточен на их несогласии из-за взаимонепонимания. Таким тогда Пастернаку хотелось вспоминать этот разговор.
Я должен добавить к этому, что как-то раз Пастернак вернулся к своим отношениям с Мандельштамом много позднее, уже после всего с ним самим случившегося после присуждения нобелевской премии. Как-то Борис Леонидович, как обычно, заглянул к нам по окончании своей работы в середине дня, что часто совпадало с нашим обедом.
В этом разговоре Пастернак рассказал, что после воронежской ссылки Мандельштам приезжал к нему в Переделкино. Он старался уверить Пастернака, что тот недооценивает Сталина. На Пастернака он произвел впечатление сумасшедшего.
Но вернусь к тому дню, когда я с Якобсоном приезжал в Переделкино к Пастернаку. Когда мы подходили к его даче, Якобсон сказал, что был только что у Эренбурга. Тот сообщил ему, что присуждение Пастернаку Нобелевской премии – дело, в Стокгольме уже решенное. Но у Пастернака об этом Якобсон не стал говорить.
Спустившись вниз из кабинета, где мы слушали рассказ о разговоре со Сталиным, сели за стол. Предались воспоминаниям. Пастернак продолжил ту начальную часть своего рассказа, только что нами слышанного, где речь шла о том, какие стихи ему нравились в молодости. По его словам, у Петровского – поэта, долго жившего на Дальнем Востоке, – ему казалась удачной строка: “И пел, как пуговица, соловей”.
Он думал, это неожиданное сравнение. А оно на самом деле было обычным: слово “пуговица” было употреблено в диалектном значении: пуговица, пуголка – колокольчик, пришиваемый к одежде (чтобы пугать).
Ничего особенного в этом сравнении не было. Стихи понравились Пастернаку именно потому, что он неправильно их понял. Пастернак посмеивался над ошибкой своей молодости. По поводу своего неприятия многих поэтов он говорил о Ходасевиче и своих несогласиях с ним.
Якобсон рассказывал о том, как он во время Первой мировой войны участвовал в описании обычаев и фольклора Верейского уезда. Он передавал речь полюбившегося ему сказочника. Борис Леонидович слушал как зачарованный. Он вполголоса поделился своим восторгом с Зинаидой Николаевной: “Интересный человек” (я, честно говоря, впервые от него такое слышал – восторгаться чужими речами ему было несвойственно).
Понравившийся Пастернаку рассказ о сказочнике заставил его спросить Якобсона: “А вам никогда не хотелось писать?” После отрицательного ответа они обменялись замечаниями о необходимости самоограничения – в этом они совпадали.
Борис Леонидович посетовал на то, что не смог разыскать оттиски, посланные ему Якобсоном за то время, что они не виделись. Он жаловался на то, что после болезни у него провалы в памяти – не помнит, куда это засунул. Но он сказал, что по получении статьи от Якобсона “просмаковал” примеры, относившиеся к глаголу (думаю, что речь шла о статье Якобсона о шифтерах, которую Якобсон всем нам послал годом раньше). Также ему запомнилась работа о славянском поэтическом тексте в сравнении с родственными традициями.
Якобсон обменялся несколькими фразами с Пастернаком по поводу того, что они думали обо мне. Мне показалось, что в этой части беседы сказалось сходство их характеров или взглядов в том, что от меня (во всяком случае в то время) было достаточно далеко: их обоих занимало признание по отношению и к себе, и к тем, кому они сочувствовали. Кстати сказать, именно вовлеченность Пастернака в мирскую суету делала особенно значимыми жертвы, на которые он готов был пойти.