Александр Серафимович - Том 2. Произведения 1902–1906
Между тем эти приватные даровые, сверхштатные работники ложатся тяжелым бременем на занимающих уже штатные места. Измучившиеся ожиданием, готовые идти на какие угодно условия, они страшно понижают оценку труда. В самом деле, с какой стати платить служащему тридцать рублей, когда тут же имеется пять-шесть человек, уже успевших напрактиковаться, ознакомиться с делом, готовых работать за пятнадцать рублей.
И мелкий служащий не смеет рта разинуть об улучшении своих условий, о более справедливой оценке своего труда. Конечно, разным акционерным заправилам это только на руку. Страдают не только экстерны, отдавая даром свой труд, – страдают и постоянные штатные служащие под давлением первых. Получается замкнутая цепь, безвыходная и тяжелая. Институт экстернов, даровых работников в разных видах является злом.
Война с прислугой*
Маленькое сообщение по телеграфу: «В Ардатовском уезде в семье заводского фельдшера пятнадцатилетняя нянька задушила двух малолетних детей. Будучи арестована, она созналась, что, живя в городе Меленках, так же освобождалась от детей». На подобное же сообщение я натолкнулся как-то из Киева: нянька задушила пятилетнего ребенка.
Эти сообщения поражают своей остротой, экстраординарностью. Но сколько подобных фактов, только не с кровавым финалом, тонут в жизненной сутолоке. Я знал интеллигентную семью; над ее единственным трехлетним ребенком, которым и отец и мать не могли надышаться, горничная систематически жестоко издевалась. Мать ни на шаг не отпускала от себя сына. В семье жила горничная, которая в редкие отлучки хозяйки вот что проделывала с мальчиком: сводила его в темный сырой и холодный погреб, ловила лягушек, которых ребенок смертельно боялся, и сажала на него, а потом запирала его в погребе. Мальчик в смертельном ужасе бился в конвульсиях, как подстреленная птичка. Девушка выпускала его и говорила, что запрет навсегда, если он хотя слово скажет матери. И ребенок, несмотря на все расспросы, ни одним словом не выдал того, что с ним было.
Я смотрел на девушку, когда раскрылась эта история, – ничего жестокого, самое обыкновенное добродушное лицо.
– За что вы мучили ребенка? Вы его не любили?
– Он мне ничего не сделал.
– За что же?
Опустив глаза и перебирая фартук, она пожала плечами. И по совести она не могла ответить – за что. Озлобленная враждебность прислуги всякому знакома. В каждой семье идет война с прислугой. Прислугу стараются обуздать всякими мерами: заводятся рекомендательные конторы, на обязанности которых – наводить справки о поступающей в дом прислуге; требуют от последней рекомендации с последнего места; немедленно изгоняют за малейшую провинность, ничто не помогает. И не только не помогает, но чем дальше, тем становится хуже, тем больше жалоб на прислугу, тем острее борьба прислуги с хозяевами.
А ведь страшно становится. Ведь наша жизнь переплетается с жизнью прислуги, как нитки в холсте. Вы думаете, вы воспитываете детей? Ошибаетесь. В значительной мере – прислуга. Как бы мать ни смотрела за детьми, устранить абсолютно влияние прислуги физически невозможно уже по одному тому, что она постоянно живет с вами в одном доме. Но ведь тогда, значит, постоянно живешь в доме с врагом? Отчего же это?
– Где помещается ваша горничная? – спрашивал я хозяйку, о которой выше говорил.
– Да с нами же.
– Ну да, а спит где?
– Спит? Спит вот тут же, в прихожей.
– Где же? Прихожая крохотная, и кровати негде поставить.
– Она спит на полу; постелет кофту, накроется платком и спит.
– А если у вас гости, иной раз же сидят и до двух и до трех ночи.
– Подремлет в детской… Да, впрочем, ей тогда и спать нельзя: кто же будет подавать?
– А встает когда?
– В половине седьмого.
– Когда же она спит?
– Так ведь не даром живет, плачу ей.
И это была интеллигентная женщина, обращавшаяся с прислугой «ласково и деликатно». Я уже не говорю о таких семьях, где развращают женскую прислугу, где не остановятся перед грубой бранью, перед пинком. Человеку негде приклонить голову, ни минуты нельзя побыть самим с собой.
Фабричный, чернорабочий, поденщик после двенадцати-, четырнадцати-, шестнадцатичасового труда, как бы он ни был тяжел, принадлежит только себе. Прислуга из двадцати четырех часов в сутки не имеет и получаса, о котором она могла бы сказать: это мой. Ее подымут в любой час ночи, оторвут от обеда, от отдыха. Ее труд не так напряжен и интенсивен, но зато все сутки разбиваются на бесчисленное множество кусочков, наполненных беготней, суетой, ожиданием, что туда-то пошлют, то-то заставят сделать. Фабричный, чернорабочий через шесть дней тяжелого труда имеют полный, всецело им принадлежащий день отдыха. Прислуга может только отпроситься на несколько часов, урывками, в редкие минуты.
Без угла, без определенного отдыха, в массе встречая к себе отношение, как к получеловеку, эти люди ведут странную жизнь.
А между тем более культурная среда, в которую они попадают, накладывает на них неизгладимый отпечаток. И, наблюдая жизнь «господ», они перенимают не только внешние привычки, не только научаются носить корсеты, кофточки, модные юбки, но и постепенно начинают сознавать свое человеческое достоинство.
В одну интеллигентную семью попала женщина из деревни.
Первое время ее поражала чисто внешняя сторона новой обстановки: чистота, посуда, величина комнат, но потом, когда привыкла, она стала присматриваться к внутренней стороне жизни и, когда уходила, говорила:
– Ишь, барыня, как у вас все по-господски: цельный год живу, ни разу барин вас за виски не дернул, а у нас-то…
И, глубоко подумав, добавила:
– Там уж как хочешь, а не дам теперь свому бить себя.
Но супруг, которому она по возвращении заявила об этом, возмущенный, избил ее. Еле оправившись, она заявила, что уйдет от него, если он посмеет ее хоть пальцем тронуть. Тот избил ее до полусмерти. На другой день ее нашли под сараем на веревке.
Этот рост сознания человеческого достоинства наталкивается на освященную, давностью закрепленную привычку относиться к прислуге, как к получеловеку. И отсюда постоянное озлобленное глухое недовольство, такое страшное внутри семьи.
Пока публика не привыкнет смотреть на выросший слой прислуги как на людей, в полной мере считаясь с этим, до тех пор семья внутри себя постоянно будет чувствовать молчаливого врага.
Бадмаевы*
Случалось ли вам забредать в лесную глушь? Неподвижная тишина. Пахнет прелым листом и плесенью загнившего озера. По поверхности лежат лопухи и кувшинчики. Синее небо с белыми облаками сонно отражается в просветах. Неморгающими глазами смотрит жаба.
И вот рассеянная рука бросит ветку или упадет камешек. И побежит по заплесневшей поверхности, расходясь все больше и больше, морщина. Заколышутся лопухи и кувшинчики, заколеблется синее небо с белыми облаками, а потом снова все успокоится, опять сонная тишина, запах прелой плесени и неподвижно выпуклые жабьи глаза.
И русская общественная жизнь, по крайней мере своей внешней, видимой стороной, производит впечатление такого глухого уголка. Тот же загнивший запах плесени, та же сонная неподвижность, те же нагло выпученные жабьи глаза, и все то же изо дня в день. И вот уронит кто-нибудь слово, факт, сообщение, – и все заколеблются, подхватят и заговорят на тысячу манер.
Обронил кто-то письмом в редакцию жалобу на врачей, что те не допустили лечить больного порошками Бадмаева. И заколыхалось сонное царство и заговорило на все лады: Бадмаев, Бадмаев, Бадмаев.
Посыпались письма в редакции, статьи, одни ругали Бадмаева, другие в телячий восторг от него приходили, но все одинаково кричали: Бадмаев, Бадмаев, И обыватель настораживался:
– Бадмаев… Кто такой Бадмаев?
– Не знаете Бадмаева?! Помилуйте… да это тот… насчет тибетской медицины… удивительно; разрушенные легкие восстановляет заново, прогрессивный паралич, – понимаете ли, про-грес-сивный паралич излечивает… совершенно!!
Огромная безденежная реклама, помимо воли, создавалась для Бадмаева не только теми, кто кричал о чудесах исцеления, но и теми, кто ругал его. Ибо, когда говорили, что Бадмаев – знахарь, обыватель возмущался: знаем мы эту патентованную науку и ее представителей, сами ничего не знают и из зависти преследуют тех, у кого в руках верное средство.
Между тем господа Бадмаевы приносят обществу огромный вред, и не только тогда, когда отправляют своим лечением на тот свет, но и тогда, когда вылечивают.
Книга Вересаева показала, какая густая тьма невежества, суеверия затягивает наше так называемое общество. И в этом отношении по существу оно ничем не отличается от мужицкого общества. И тут и там вера в знахарство, в таинственность с примесью мистицизма. Только у мужика все это проще, незатейливее, а у барина – с известной внешней обстановкой. Не то страшно, что знахарь отправит на тот свет двадцать- тридцать человек, а то страшно, что среди сотни тысяч людей он культивирует мистическую веру в чудесное, что он засоряет головы.