Лев Правдин - Берендеево царство
Заметив мое замешательство, Вера сказала:
— Никогда не думала, что ты такой нервный.
— Это та нога, которой он меня?..
— Нет, что ты! С тех пор он их несколько износил. А эта новая совсем. А ты испугался. Как ты ночью один ездить не боишься? Ну, не надо, не сердись. Я знаю: ты не того боишься, чего надо бояться.
— Я не понимаю, о чем ты.
— Чего же тут не понимать? — Вера стояла спиной к окну, и ее лица не было видно в полутьме, но мне показалось, что она смеется. Нет, только показалось. Очень серьезно и очень тоскливо она сказала: — Тебя пугают вещи, символы. И еще ты боишься друзей и даже самого себя, своих чувств.
— Это все ты выдумываешь, — попробовал я возразить, но Вера ничего не хотела слушать.
— Вот сейчас ты один поедешь через степь, через овраги, ночью и не испугаешься. А от деревяшки шарахнулся. Не буду, не буду больше. Ну, прощай…
Мы вышли на крыльцо. Ветер крутился в растрепанных тополях. Сережка неторопливо, степенно поднимался по ступенькам: он учился быть главой села. «Ты нас не забывай», — сказал он, прощально пожимая мою руку. «Счастливо!» — звенящим голосом выкрикнула Вера. Я спустился вниз и стал отвязывать повод. Сережка подошел ко мне. Вера стояла на крыльце, закинув концы своей белой шали за плечи.
8Когда я после трехдневного отсутствия вошел в палатку, то увидел своего напарника. Семка Павлушкин сгорбившись сидел на своей койке и хмуро разглядывал тускло поблескивающий хромовый сапог. Другой сапог лежал рядом, на смятом одеяле. Сразу видно, что это новые сапоги: на подошвах еще четко белели ровненькие ряды деревянных гвоздиков.
— Ага, — неприязненно приветствовал он, — нагулялся!
— Ладно тебе. — Я бросил на соседнюю койку свою туго набитую полевую сумку. — Не заедайся.
Он знает, какое у меня было гулянье, а я знаю его нелегкий характер, так что оба не придали никакого значения не особенно приветливому тону встречи. Но, честное слово, я видел, что он мне сочувствует. Обо мне и говорить нечего — меня радовал сам факт возвращения на экономию.
— Ну, здорово… — Он положил сапог на колени и протянул руку.
— Подарок? — спросил я, вспомнив, что Гаврик мне уже рассказывал про эти сапоги.
Выпрямив свое длинное нескладное тело, Семка вызывающе спросил:
— А что? И женюсь. — И вдруг на его рябоватом худом лице вспыхнула и сейчас же погасла какая-то необыкновенная, бережная, что ли, улыбка. — Она, знаешь, какая женщина!..
Эта не свойственная для него улыбка и то, что он не сказал «баба», а сказал бережно и уважительно «женщина», сразу все определили и отбили у меня всякое желание обсуждать вопрос его женитьбы. Да если бы только в этом было дело. Ну, видно, что человек полюбил и, конечно, его полюбили тоже. Мир их дому! А он сидит в одиночестве и любуется сапогами. Почему-то это зрелище возбудило во мне неприязнь. Может быть, потому, что у меня уже сложилось о Семке свое мнение и мне было жаль его менять. То первое мнение сложилось из фактов хотя и очень разных, но в общем привлекательных. Я мало знаю о нем, но уже то, что мне известно, создает образ человека сильного душой, смелого, скорого на выполнение своих решений. Может быть, слишком скорого, но все, что он задумал, он выполнит с размахом и страстью.
Сидит в одиночестве и мечтает над хромовыми сапогами и, конечно, не знает, как я защищал его от наскоков праведного По-тапа. Горько бы ему пришлось, если бы в газете обозвали его дезертиром. Вряд ли он тогда захотел бы стать трактористом. Но я отстоял его и сейчас имею право предупредить:
— Только не забывай, что ты комсомолец.
— Ладно, — проворчал он, — это мое дело.
— Не только твое. Там у тебя частная собственность…
Я замолчал под его пренебрежительным взглядом. И в самом деле, что я в этих делах понимаю? Частное хозяйство для меня только ненавистный признак проклятого прошлого, а для него что-то совсем другое. В общем, надо подумать и посоветоваться с ребятами, с Деминым. Но оказалось, что Семка, ни с кем не советуясь, сам все обдумал применительно к своему положению. И обдумал твердо, основательно.
— А что собственность? Это не помеха. Человек я теперь рабочий. Все у меня спланировано. — Сказав это новое, непривычное слово, он повторил еще раз, явно любуясь его хозяйственной добротностью, как плотник любуется ладно сложенным и точно пригнанным бревном на новом срубе. — Спланировано. И, с кем надо, договорено. Зиму так перебьюсь, а весной, как отсеемся, дом сюда перевезу. Место мне обещано под усадьбу и под огород, я и план видел, на плане отметка поставлена: дело твердое…
А я даже и не знал, что существует план строительства по каждой экономии. Но не в этом дело; кажется, я поспешил обвинить Семку в каких-то собственнических грехах. У него совсем, не то на уме.
— Знаешь, в чем суть? — спросил он строго. — А вот в чем. Мне надо во всяком деле первым стоять. И я добьюсь! Первый дом на экономии будет мой. Пока вам казенных понастроят, а я, уже свой поставлю. Первый. Нажились мы в последних-то, ну и хватит во веки веков! А всех, кто поперек пути, кто ножку подставляет, того мы…
Вот, оказывается, что! Потомственный пахарь Семен Павлушкин первый утверждается на земле социалистического хозяйства. В моей голове завертелись и еще какие-то возвышенные мысли, подозрительно похожие на газетные заголовки, но Семка решительно напомнил о неприглядной нашей действительности: схватив щегольский сапог, он примитивно выругался с упоминанием экспедитора и всего начальства и с размаху хватил сапогом по одеялу. Все понятно: по-прежнему нет теплой одежды, и у всех разбиты сапоги.
Рикошетом попало и мне:
— А ты чего в газетке своей расписываешь: «рекорды», «равняйтесь!»? Я бы этого Грачевского, вредителя, так расписал, чтобы его сразу за решетку, а на его место дельного мужика.
— Вот ты и напиши.
— Я четыре класса не кончил. — Он вздохнул, подышал на носок сапога, потер рукавом и начал обуваться. — Пошли ужинать, да мне на смену.
— Куда ты в таких?
— А в каких? Ты мои ботинки знаешь, там проволоки накручено больше, чем кожи.
Все это я знал. У меня у самого сапоги были чуть получше Семкиных, и мы, как и многие трактористы, приладились во время работы обертывать ноги куском брезента. Все-таки полегче на злом осеннем ветру. Ну, а если трактор зачихает да заглохнет, ох как неохота выпрастывать ноги из спасительного брезента, ох как трудно вылезать с нагретого места, из-под зыбкой рифленой крыши. Вот так и сидишь, переживаешь, а время идет, трактор стоит, процент выработки падает. И опостылевший круговой ветер свистит сквозь брезентовые шторки, и слезятся окошки из помятого, потрескавшегося целлулоида. Ах ты, жизнь такая и растакая, надо вылезать!
И вылезешь, и, сопревая пальцы у горячего бока, сделаешь все, что надо, и потом уж сто потов с тебя сойдет, пока заведешь мотор, особенно, если ты прозеваешь и он успеет остыть на пронзительном ветру. В то время наши «каталки» еще не были оснащены стартером. И только проделав все это, можно снова забраться под зыбкую крышу — единственное твое прибежище среди бесприютной осенней степи.
И при всем этом Семка Павлушкин, которому с таким трудом далась тракторная наука, всегда был первым, что неоднократно отмечалось в нашей совхозной прессе и за что он награждался дирекцией.
— Жалко сапоги-то? — спросил я.
— Черт с ними. Пошли ужинать.
Мы вышли из палатки.
— Слушай, — спросил я, — а зачем тебе во всем надо быть первым?
— А черт его знает зачем. Характер такой. И денег больше дают, первому-то, — скучным голосом ответил он.
— Денег?
И мне тоже вдруг стало скучно и неинтересно идти с ним рядом и глядеть, как он старается ступать по самым грязным местам, чтобы как можно скорее испачкать сапоги и тем окончательно убить всякую к ним жалость. Какая же работа, если будешь стараться сберечь сапоги? Но вот для чего он так же старается испачкать, затмить тот новый образ «передовика» на земле социалистического хозяйства? Или это мне так кажется, что он старается, а в самом деле я чего-то тут не понимаю?
Мы идем обрывистым бережком вдоль безымянной степной речонки. От осенних дождей она надулась и зашумела и даже пытается, как большая, накидываться на глинистые откосы, слегка их подгрызать, с шумом обрушивая в свою желтоватую воду.
— Ты моего батю видел? — неожиданно спросил Семка и так же неожиданно засмеялся. — Вот такого росточка кочедык. И смирен, хоть в ухо клади. И на вид хилый, в чем только душа зимует. А он — в нашем селе первый в партизаны пошел. В коммуну тоже первый. А в колхоз записался еще до общего собрания, когда мужики только догадываться начинали, в чем дело. Ну и доставалось же ему каждый раз, как первому! Начнет он рассказывать, как они за землю боролись, так не знаешь, куда тебе кинуться — в смех или в слезы? Битый мой батя, всякой сволотой поротый, а до сей поры неуемный. Должно быть, я в него, ей-богу. Во всякое дело, не спросясь, лезу, и пока что ничего. Еще не бит. Почему?