Формула памяти - Никольский Борис Николаевич
Леночка уже приблизилась к двери, когда странный старик вдруг обернулся и быстро шагнул к ней, словно намереваясь преградить дорогу.
— Дамочка, а дамочка…
Это непривычное, неожиданное для нее обращение испугало Леночку, и она торопливо проскользнула мимо. Какое-то настораживающее несоответствие было между стариковской просительно-угодливой интонацией и умными, проницательными глазами, взглянувшими из-под седых бровей на Леночку. Впрочем, об этом Леночка подумала, уже оказавшись на улице.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Как раз в то самое время, когда Леночка Вартанян сидела в кабинете Перфильева, когда затем под руководством Веры Валентиновны заполняла анкеты в лаборатории Мережникова, огромный реактивный самолет нес Архипова из Токио в Москву.
Под ровный гул двигателей Архипов то начинал дремать, то стряхивал с себя дремоту. Мысли его возвращались к Лизе, Лизе Скворцовой. Она так и оставалась для него Скворцовой, никак не мог, не хотел он привыкнуть к ее новой фамилии — Фейгина. Может быть, оттого это, что не сумел в глубине души смириться с ее замужеством. Выбор ее не одобрял, хотя из деликатности, из опасения задеть, обидеть ее никогда не говорил ей об этом. Да и не было у него такого права. Кто он был для нее? Старый друг ее отца, только и всего.
Вчера едва ли не полдня пробродил Архипов по сувенирным маленьким магазинчикам на улицах Токио, ломая голову над тем, что бы купить Лизе в подарок. Неотступно думал о ней, вспоминал те времена, когда была она еще маленькой девочкой, когда еще были живы и мать ее, и отец, когда он, Архипов, приходя к ним в дом, прятал, зажимал в руке за спиной подарок для Лизы: «А ну-ка, угадай, что я тебе принес?», и Лиза, весело хохоча, пыталась заглянуть ему за спину, а он увертывался, поддразнивая ее. Это была их постоянная игра, доставлявшая им обоим одинаковое удовольствие, своего рода ритуал, сопровождавший каждый раз его появление в доме Скворцовых.
Лизиного отца, профессора Петра Сергеевича Скворцова, и Ивана Дмитриевича Архипова связывала давняя, еще с университетских времен, дружба. Петр Скворцов обладал характером увлекающимся, был резок и не всегда справедлив в своих суждениях. Судьба его складывалась непросто: были в ней, в этой судьбе, и черные дни, когда обвинение в приверженности фрейдизму оказалось чуть ли не самым безобидным из всех обвинений, предъявлявшихся ему его противниками, когда не только научная карьера, но и все его будущее, казалось, висело на волоске. К счастью, все обошлось тогда, все кончилось благополучно. И наверно, именно те нелегкие времена особенно сплотили, сблизили их семьи.
Лиза Скворцова была поздним ребенком. Отец ее частенько полушутя-полусерьезно говорил Архипову: «Нам бы Лизу только до университета довести, а там можно и пожитки собирать, на тот свет отправляться». Он словно бы предсказал свою судьбу. Лиза лишилась своих родителей в один год, когда она уже училась в университете, на первом курсе. Сначала умерла от сердечного внезапного приступа мать, а потом слег отец. Уже из больницы Архипов получил от него последнее письмо.
«Хотя врачи и пытаются скрыть от меня правду, — писал Петр Сергеевич Скворцов, — я уже хорошо знаю, что не поднимусь больше, что дни мои сочтены. И если обращаюсь к тебе с этим, вероятно последним, письмом, то не для того вовсе, чтобы как-то подвести итоги своей жизни — почти вся она прошла у тебя на глазах, ты сам знаешь, чего она стоит. Я же обращаюсь к тебе лишь потому, что теперь, после моей смерти, ты останешься, по сути, единственным близким человеком для Лизы, больше у нее никого нет. И это мое письмо о ней, о Лизе. Если отчего мне и страшно умирать, уходить во тьму, то лишь из-за нее, из-за Лизы.
Я уже не первый день пытаюсь написать нечто вроде письма-завещания, обращенного к ней, которое она должна была бы прочесть после моей смерти, и не могу, ничего не получается. Выходит либо что-то громоздкое, пугающее своей старомодной назидательностью, либо сквозь каждую строчку вдруг начинают кричать мое отчаяние, мой страх: да как же ты одна останешься, девочка!
Я понимаю: Лиза — уже взрослый и, в общем-то, самостоятельный человек, может быть, и не нужна ей ничья опека, в этом возрасте подобные вещи всегда ощущаются особенно болезненно. Но все-таки, когда я думаю, что меня скоро не станет и она окажется одна в этом мире, с о в с е м одна, сердце мое разрывается от тревоги и боли.
Ты — единственный человек, кого она любит, кому верит и чье участие и внимание, я знаю, не будет ей в тягость, будет для нее важно и дорого.
Я уверен: не напиши я это письмо, и ты все равно бы не оставил ее, отнесся к ней, как к родной. Однако Лиза — ты, наверно, и сам замечал это — человек нелегкий, и мне бы хотелось, чтобы ты знал о ней все, что знаю и что думаю о ней я, ее отец. Вот почему я и пишу это письмо.
Лиза росла нервным, неуравновешенным и, — что греха таить — конечно же, избалованным ребенком. Насколько она приспособлена теперь к самостоятельной жизни? Насколько окажется в силах выдержать жизненные испытания? Не знаю…
Меня порой очень пугают ее неровный характер, ее вспыльчивость, пугает та легкость, с которой от смеха она переходит к слезам и от слез — к бурному веселью. В этом отношении она вся в мать.
Иной раз меня ставят в тупик ее максимализм, ее категоричность, ее упорное нежелание признавать какие-либо компромиссы.
Расскажу тебе такой случай. Как-то она наткнулась в моих старых бумагах, отыскала где-то в моем архиве мою давнюю статью. Нет, не в научном даже журнале, а в каком-то популярном журнальчике. Если говорить точнее, это и не статья вовсе была, а что-то вроде интервью, запись беседы со мной — так что не мог я обойти молчанием задаваемые мне вопросы и был вынужден упомянуть со знаком «плюс» тех, к кому я, мягко говоря, не испытывал в душе ни малейшего уважения. Не было у меня тогда другого выхода, другой возможности не было — всем нам время от времени приходилось тогда идти на подобные компромиссы во имя нашей работы — слишком высокое положение занимали те «ученые мужи», слишком многое от них зависело, ты, конечно, знаешь, о ком я говорю. Так вот, с Лизой, когда она этот журнальчик обнаружила, чуть ли не настоящая истерика случилась: я не знала, кричит, что ты у меня такой двоедушный, такой лицемерный! Ты, может быть, для меня всегда самым лучшим, самым непогрешимым человеком на всем свете был! Кому же мне теперь верить? Кому?
Ты знаешь, я и сам был тогда потрясен и подавлен этим ее взрывом эмоций, этой искренностью ее отчаяния. Кое-как попытался объяснить, успокоить, но насколько мне удалось это, насколько сумел я убедить ее — не знаю.
Последнее время меня все больше беспокоят ее друзья. Мне кажется, она не умеет разбираться в людях. При всей своей избалованности, она, как ни странно, вовсе не эгоистка, скорее даже совсем напротив, она способна привязываться к людям сильно и искренне, безоглядно, способна ж е р т в о в а т ь ради другого человека, она даже, мне кажется, специально ищет такой возможности. Но эта жажда жертвовать, желание быть нужной кому-то, необходимой, — оно, это чувство, у нее словно бы бежит впереди разума, и она готова распространять свою привязанность на всех без особого разбора. Отсюда и горькое потом разочарование, и слезы, и недовольство собой… При этом, если я пытался как-то раскрыть ей глаза на того или иного человека из ее друзей или подруг, она становилась, к сожалению, совершенно нетерпимой, замыкалась, уходила в себя.
Как видишь, несмотря на всю мою любовь к Лизе, я стараюсь быть объективным, я ничего не скрываю от тебя.
И все-таки она славная девочка, славный, любимый мой человечек…
Если что-то и утешает меня, то лишь сознание, что ты будешь рядом с ней, ты не оставишь ее…
Уже после смерти Скворцова Архипов несколько раз порывался показать это письмо Лизе, но всякий раз что-то удерживало его, что-то мешало ему. Да и хотел ли сам Петр Сергеевич, чтобы Лиза прочла эти строки?.. Или они предназначались только ему, Архипову?..