Николай Воронов - Котел. Книга первая
— Чего рассердилась? Обязательно разве присутствовать при любом разговоре?
— Пускай… — перебил Ивана тесть. — Без никаких объяснений. Велел, как топором отрубил. Строгость держи. Баба волю заберет — не обрадуешься. Бесенка на тоненькой резинке видал? Швырнут, а он телепается туда-сюда на резинке. Дерзко будет тобой помыкать. Бабьё мною изучено.
— Женщин вы не трогайте. Женщины, сравнить с нами, святые. У нас вся деревня на женщинах стоит. Говорят вот: жеребятина — про блудников. Любой жеребец проть нас, мужиков, невинное животное. Он природное дело исполняет. Мы же… Грязь нас чище. Мы природное дело превратили… Да что там!.. Язык не хочу осквернять.
— И что за мода — баб возвышать? Падшая, дальше некуда, ее оправдывают, на пьедестал подсаживают. Великие люди, и те на той же дуде играют. Толстой ведь — всем башкам башка! Ан нет, оправдывает Анну Каренину. Муж государственная личность, реформы проводил, с терпением к ее выбрыкам… Толстой его в плохие, ее, — у ней никакого интереса к обществу, — ее в расхорошие.
— Анна мне нравится.
— Потому что обольстительная. Если б можно было ее выдрать во плоти и крови из книги, ты бы сразу Люську побоку.
Помолчали. Иван выкрутил каблуком воронку в земле.
— Папаша, я вот зачем остался. Андрюшина судьба заботит.
— Ты сперва свою устрой.
— Неудобно про это заводить речь.
— Ты и не заводи.
— Вынужден. Андрюша красть не желает. Нехорошо. К тому ж у государства красть нельзя.
— У кого льзя? У тебя? Ты весь в костышах, как голубенок. Отрастишь перо, тогда прикинем, с кого пух-перо щипать.
— У себя же заставляете брать.
— Наивен ты, зятек, коль до разницы не допер между моим карманом и карманом в тыщу километров. Государство не обедняет из-за какой-то там двери. Я бы купил, да негде. Нет ведь магазинов, где бы продавали стройматериалы. Выписывать через цех на лесоторговой базе — чистое наказание. Времени изведешь… Пропади пропадом. А, не обедняет. И нет в этом никакого зазору. Я много лет ежемесячно в профсоюз плачу и почти ничем от него не попользовался. Оно прежде всего о себе. Как в таком разе я-то должон?
Андрюша невольно вылез из-за угла будки, встревожившись, что Иван не сумеет ответить. Тот просунул большой палец в петлю пиджака, угрюмо согнул шею.
— Ты в больнице лежал? Лежал. На процедуры в поликлинику ходил? Ходил. Приличная больница, умная аппаратура. Вот где твои взносы, на тебя же они и расходуется. По всяким статьям они к тебе возвращаются. Не к тебе, дак к детям.
С высокомерно-снисходительной осанкой слушал Никандр Иванович зятя. Лишь стоило Ивану замолчать, он принял позу человека, размякшего от сочувствия и огорчения.
— Иван, ты на глубину нырни, хотя бы на маленькую. Я вынужден. И каждый в моем положенье вынужден. С меня рвут всегда как бы правильно, и не с кого спросить. Я, ежели урву по необходимости, — приперло, не достанешь по-честному, — я беззакониик. Мелко плаваешь, воин.
— Зато честно.
— Кутенок, шурупить надо. Простаки тюрю едят, гусиным молоком запивают. И я дорожу общественным добром, однако необходимо печься и о личном. Казна без дна, ее никогда до отказа не наполнишь. У каждого из нас скромные потребности: крыша, пить-есть, мало-мальски одеться. Ты видел, чтобы я шиковал? Докажи, что я хотел урвать что-нибудь, в чем нет безотлагательной потребности? Кто перед тобой? Богач?
— Вполне обеспеченный член общества.
— Простак ты. Еще нашими пращурами сказано: «Простота хуже воровства». «Член общества»… Лучшие годы прожиты, а чё я видел? В санаторию раз-другой съездил. Дак радикулит лечил. От работы он в меня впился. Чё я нажил? Один выходной костюм, одна нейлоновая сорочка, галстук один. Все собрать да продать — слезы. Жена в панбархаты, в бостоны-шелка одевается? Дети как гимназисты одеты? Ведь нет? Иван, крыть тебе нечем. Качай к Люське и запомни, чё я говорил.
Иван повернулся, пошел в лог, где на камне возле ручья сидела Люська. На шапочке поблескивал тарантул. Он поблескивал то длинно, то коротко, будто распластывал и поджимал горбатые ноги.
«Не зря, наверно, бабушка Мотя называет Ивана в о л о в ы м, — подумал Андрюша. — Я б поддел папку. Не мямлил бы. Подмять его конечно, трудно: занозистый говорун. Ты слово, он — пять. Как иголку под кожу: раз, и скрылась с ушком. Попробуй вытащи. Знает он, конечно, много и думает».
Острую жажду ощутил Андрюша. Наверно, от колбасы? Слишком соленая.
Прошел в будку. Отец лежал на кровати, уткнувшись головой в оклеенную бодренькими обоями стену: либо спал (ночью стало работать утомительней, особенно предпоследнюю и последнюю смену), либо думал о том, почему сегодня у него сплошные раздоры.
Андрюша не ожидал от себя, что пожалеет отца после того, как он п р о я в и л с я нынче утром. Но так уж невольно случилось. И опять несуразность: не устыдился этой жалости. Хотел, чтобы было стыдно, а стыда не было. И ничего не мог поделать, как давеча с тревогой, страхом и неожиданным галопом сердца. Вдобавок еще и посетовал на то, что забот за свою жизнь отец хлебнул с лихвой. А вот был ли у него за все это время, если опустить детство, год беспечности, когда не волновался о прокорме, о плане, о сохранении самого себя, о защите страны, о ликвидации урона, нанесенного войной, о сельском хозяйстве, о производственных починах, о бытовых удобствах, когда бы не на миг подымал глаза к небу, а на час, когда бы праздно любовался рекой, валялся под солнцем, голосил частушки, рыбачил, играл на свирели, вырезанной из дягиля? Был ли? Не знает. Не может вообразить.
Бесшумно ототкнул бутыль, налил вишневого квасу, выпил, но жажда не исчезла. Догадывался, что она возникла по какой-то непищевой причине, и все-таки не старался определить ее: четкость настанет позднее.
Он любил состояние, когда сидишь недвижно и смотришь в себя и вроде бессмысленно, а неясное чувство теряет загадочность, проступая, высвечивая, отчеканиваясь, как снимок на фотобумаге, опущенной в проявитель.
Нахохлясь, Андрюша сидел на кровати, покрытой старинной стежки одеялом: сквозь расползающийся сатин лезла никотиново-желтая вата.
Из внутренней темноты в нем, за которой пристально следил, выступила сизая прядь и розовая между пальцами рука, затем глаза с уголками, вздернутыми у висков, после — картина, о которой мечтал утром: он и Натка плывут на спинах по озеру Песчаному, а вокруг роятся грозди пузырей. И Андрюша понял, что соскучился по Натке и что усилилось его желание, чтобы пооткровенничать с нею о всех сегодняшних осложнениях и неожиданностях.
Сел на велосипед, погнал к воротам, привставая над седлом: дорога ползла на холм. За воротами затормозил и спрыгнул. Нет, к Натке на огород не поедет. Не потому, что был недавно там, а потому, что сам угнал оттуда, разобидевшись. И уж наверняка она не станет говорить с ним при Нюре Святославовне, которая постоянно ей втолковывает, что надо вести себя с чувством собственного достоинства. При этом ему вспомнились девчонки, пришедшие на лодочную станцию. Спасатели, садившиеся в катер, крикнули им: «Эй, шалаги, желаете прокатиться? Выпивку захватили». Девчонки даже не оскорбились: шли на катер, довольно охорашиваясь.
Вскочил на велосипед, выехал за стальную ограду, сваренную из уголка и арматурных стержней. Дорога, проложенная к далекому молочному совхозу, волнилась по буграм. Шорох кремневых песчинок отзывался в туго накачанных колесах.
На изволоке Андрюша врезался во встречный ветер. Круче вертелись педали. Воздух уплотнялся, бил в голову, по плечам, по-синичьи свистел в спицах, иногда так рьяно ударял по ним, что далеко, выстрелом, уносилось дзиньканье. Потом ветер будто присосался к Андрюше и велосипеду, и в нем все отчетливей вязла скорость.
Лишь только набирал разгон, — казалось, что ветер выхлещет из его души боль и горечь (тянулись уж дымчато-голубые овсы и завиднелась деревня), а боль и горечь продолжали тесниться в груди. Какой это невыносимый укор для человека: понимать свое состояние и не мочь изменить. Сорвется где-то в тебе тормоз, и ты не властен над чем-то в себе и не в силах изменить направления собственной судьбы.
6
Андрюша положил велосипед под карагач. Отца в будке не было. Упал на кровать. От езды и зноя взмок. Соскользнул в дрему и успел затосковать о Натке, как что-то лопнуло неподалеку, точно граната. Вскочил — и к окну. Увидел на дороге коричневый «Москвич» Григория Рямова; из-под кузова пучило ядовито-синий газ. Легко, как метеорит по небу, куда-то покатилось сердце: Тут же сообразил, чем оно обеспокоилось. Должно быть, отец у Рямовых в будке? Вдруг да точно его подозрение? Григорий смирный-смирный, а ведь, если что, убьет.
Выскочил на крыльцо, метнулся к смородине и сразу повернул обратно. Если у отца с Полиной что-нибудь есть, мерзко бежать с предупреждением.