Владимир Жуков - Хроника парохода «Гюго»
— Значит, сам на «Гюго» устроился, — говорит Огородов, довершая свой прежний вопрос.
— Сам не сам, а устроился, — недовольно отзывается Щербина. — Я, знаешь, сколько из госпиталя добирался? Семнадцать суток. А по городу походил, осмотрелся, и вышло: вроде бы незачем было являться. Корешей с плавбазы, с «Амура», все вспоминал — кто слесарь, кто бондарь. Они бы враз дело подыскали, а я что — матрос. Какая это профессия! И спина болела, нога плохо гнулась, хоть плачь.
— И из друзей никого? — спрашивает Огородов и снова выставляет руку на дождь, словно проверяет, идет ли.
— Ясное дело, — сердится Щербина. — Кто где! Я потому и вдарился к вам на Первую Речку. На Ленинской стоял и поезд увидел. Можно, конечно, трамваем, но я поезд увидел и решил поехать... Я ведь не писал ей, Лизке. Чего, думал, особенного у нас было? Как у всех, всегда.
— А приехал и увидел, что особенного.
— Вроде в гости явился, проведать, а в углу кроватка деревянная, с загородочкой.
— Сам же говоришь — не писал.
— Писал — не писал! — передразнивает Щербина. — А что у нас, любовь была? Гуляли просто. Мало ли парней с девками гуляет?
— Твой ведь в кроватке, — не отстает Огородов.
— «Твой»! А Лизавета чья?! Я ее сколько не видел. Не смог так... сразу.
— Неужто сбежал? Непохоже на морского пехотинца.
— На всю морскую пехоту чего валить! Мне одному думать полагалось. Целый день во дворе сидел, изобретал.
— Долго. До Первой Речки езды полчаса.
— Да я уж и решил... поехал, а она, вишь, не пустила, Лизавета. Сказала: раз писем не писал, раз в первый день не признал, видеть меня не хочет.
— Гордая, — качает головой Огородов. — Ты это заметь себе.
— Я тоже не мальчик. Еще проверить следует, с кем она тут... без меня. Доказать надо!
— Доказать? Да малец — ты вылитый. Поглядеть не догадался?
— Догадался! — Щербина вплотную приближает лицо к Огородову и дышит тяжело, срываясь. — Догадался я в кадры сперва наведаться, разузнать, кто я такой теперь. А там здоровые нужны, да еще механики, радисты. Образованные! С моими-то бумагами только на баржу, водоливом, зад греть у железной печки!.. Как быть? А тут повестка вдруг пришла, и, вишь, к вам направили.
— Непонятно, — отзывается Огородов. — В загранку месяц оформляют. Маловато у тебя времени было... Так на Первую Речку больше не наведывался?
Ответа нет. Они молчат, курят. Мимо пробегает боцман, сердито ворчит. Щербина бросает окурок за борт, сплевывает.
— Я еще в тыловую жизнь не обмакнулся. Огляжусь, пока не женатый.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Олег был в трусах, только что из душа. Глядя на него, невольно думалось, как приятно отдохнуть после работы.
— Пойдешь тальманить, — сказал он и, пригнувшись, уставился в зеркало, прикрепленное к дверце шкафа.
— Тальманить? — переспросил я и покраснел. Ужасно: я не знал, что означает это слово.
Многие заметили, что я хорошо разбираюсь в пароходном хозяйстве, а Олег даже похвалил за начитанность. Мы теперь жили в одной каюте — что-то перераспределяли, перетасовывали в команде, Щербина ушел к матросам первого класса, и мы с Зарицким оказались вместе. Правда, Маторин и Никола тоже были тут, но присутствие Олега искупало все. И вот — надо же! — я выглядел вроде других новичков.
— А... что такое «тальманить»?
— Стропы считать. Сколько в трюм опустили. Не пыльное занятие.
— И долго?
— Всю ночь.
— Но я же целый день работал. Спать-то когда?
— Теперь и ложись. Маторин, между прочим, час как на трюме. Тоже с утра вкалывал. Впрочем, спроси боцмана, может, передумает. Это он велел передать.
Без четверти двенадцать меня разбудили. Понуро, не стряхнув сна, я побрел к первому трюму. Маторин, спокойно поджидавший смену, сунул мне листок, исписанный черточками и цифрами, потом стянул шубу с белым цигейковым воротником:
— Надень, зябко.
Было действительно холодно. От воды, невидимой из-за яркого света прожекторов, тянуло сыростью. Клубы пара, вырываясь из лебедок, низко плавали в неподвижном воздухе.
— И вот еще обувка, — сказал Маторин. — Знатная! Боцман дал.
Он расшнуровал и ловко стянул высокие, как сапоги, ботинки, напялил на свои широкие лапы мои заношенные штиблеты и дал последнее указание:
— За люстрами смотри. Одна гаснет, зараза, контакт плохой.
Он ушел. Путаясь в длинных шнурках, я долго прилаживал странные, не иначе как американские ботинки, потом спешно, стараясь не забыть, поставил на листе, который дал Маторин, четыре косых черточки, означавших первые за мою смену стропы.
— Мех, — сказал лебедчик в брезентовом дождевике. — Мех в тюках. Легкий.
— Да, — согласился я и только после этого заметил, как просто расправляются грузчики с тюками из грубой серой мешковины. Авторитетно продолжил: — То же золото по цене. За ленд-лиз расплачиваемся.
— За что? — переспросил лебедчик.
— По-английски «ленд» значит «одалживать», «лиз» — «сдавать в аренду». По договору американцы нам вооружение в долг дают. Провизию, пароходы. Вот и везем им мех.
Внизу, в трюме, пять или шесть дядек — пожилых, один даже с мужицкой, словно из давних лет, бородой — молчаливо раздергивали сетку с тюками. Я знал, что это нестроевые мобилизованные, встречался с такими, когда ездил с Океанской в порт на разгрузку. Тогда вид этих кое-как одетых, исхудалых людей не очень бросался в глаза — их положение было сродни моему. Но теперь, когда я малость подкормился на пароходе, когда расхаживал в прочных, как у альпинистов, ботинках и легкой цигейковой шубе, мне стало жаль работавших в трюме, и я мысленно посочувствовал им — их трудному, монотонному быту в каком-нибудь бараке за городом, странному положению призванных как бы в армию, но не солдат в форме и с оружием, оторванных от дома, от привычных деревенских забот и ежедневно, без выходных, ворочающих тяжелые ящики, бочки, мешки, которыми набиты пароходы...
Я пропустил несколько стропов и записал их наобум. Но тут стук лебедок оборвался, грузчики полезли наверх.
Оказывается, настал обеденный перерыв. Вернее, просто перерыв, потому что еды у грузчиков никакой не было. Они уселись в кружок на лючины, достали кисеты, бумагу и по очереди поклонились красной тлеющей точке трута. В воздухе потянуло густым махорочным запахом. Но им все-таки хотелось есть, я услышал, как бородатый, откашлявшись, сказал:
— А не худо бы тушенку грузить заместо мехов. Глянь, и разбился ящик какой, поели бы.
— Хо-хо! — загалдели вокруг. — А счет банкам? Известно, сколько в ящике. Сиди!
Я подошел ближе.
— Может, товарищ моряк американской сигареткой угостит? — спросил бородач, тот, что вспомнил про тушенку.
— Сигареты? — замешкался я. — С удовольствием, да вот... не курю.
Я соврал. Я считал себя прочно, на всю жизнь курящим уже целую неделю. Правда, сигарет у меня своих не было. Тем, кто пришел на пароход до начала рейса, их не выдавали, хотя по морфлотовскому пайку пачка полагалась ежедневно.
Не было своих, но я закуривал у кого придется. Мог и теперь сбегать к вахтенному краснофлотцу у трапа. Да ведь принес бы одну сигарету, выпрошенную вроде для себя, а тут желающих на десяток.
— Не курю, — повторил я и для вящей убедительности развел руками.
— Жалко, — сказал бородатый. — Баловство, конечно, эти сигаретки, но аккуратные больно, и дух приятный, ровно ладаном курят.
— А что, — спросил лебедчик, — дороги сигареты в Америке?
— Двадцать пять центов.
Цены я знал: на пароходе не раз рассказывали в подробностях, что за океаном почем.
— И без карточек, в достатке торгуют?
— В каждом ларьке.
— Не растрясло, стало быть, американцев, — уточнил бородатый. — Легко им!
— Да ить и они воюют, голова, — вставил его сосед. — В газетке постоянно печатают.
— В газетке! Какая ж им война, когда они на краю света живут.
— Стойте вы! — приказал лебедчик. — Я лучше спрошу, много ли это — двадцать пять центов, которые за пачку сигарет. Чего еще наторговать можно?
Вопрос меня напугал, но тотчас обрывки слышанного в общежитии, на барахолке, на владивостокских улицах, на пароходе стали удобно склеиваться в мыслях во вроде бы увиденное, пережитое. А грузчики смотрели доверчиво, с интересом ждали подробностей незнакомой им жизни. Ведь с отголосками ее они волею войны вынуждены были ежедневно сталкиваться: выгружать, ворочать ящики, исписанные словами непонятного языка.
— Костюм, пусть скажет, сколько костюм! Выходной, тройка!
— Погоди, хлеб почем? И это — сало, во сколько ящик ценят?
— Хорошо, сало! Пускай про сало объяснит!
Я не знал, кому отвечать. Но тут лебедчик потянулся и шлепнул рукой по высокому голенищу моих шнурованных ботинок.