Лев Правдин - Ответственность
Тогда он решил осуществить одну свою затаенную мечту — выкупаться в ванне. В тайге у них была баня, и неплохая, но разве ее можно сравнить с домашней ванной, где тебе никто не мешает, не стоит над душой в ожидании, когда ты освободишь таз или место на скамье. Ни с чем не сравнимая ванна и последовавший за ней душ необыкновенно его взбодрили. В маминой комнате стоял комод, средний ящик был отведен для его белья, пахнущего какими-то травами, напоминающими запах свежих яблок. Мама не употребляла духов, и Сеня привык считать, что белье и вообще все в комнате пахнет чистотой.
Оставалось только побриться, но, едва Сеня намылил щеки, в дверь позвонили. «Мама звонить не будет», — подумал он и, торопливо смывая под краном мыльную пену, крикнул:
— Сейчас!
Открыл дверь. На площадке стояла женщина, которая показалась ему знакомой. Высокая, стройная, хотя и не молодая… Не совсем молодая и определенно красивая женщина. Седые волосы при черных бровях тоже очень ее украшают. Вот только глаза, какие-то они у нее требовательные и такие строгие, словно спрашивают: «Ну что, вспомнил?» Сене так и показалось, будто она ждет ответа. Пока он соображал, она решительно шагнула через порог и протянула руку.
— Анна Гуляева, — проговорила она и неожиданно засмеялась, чем очень обрадовала Сеню.
— Ну да, конечно. Как же я мог вас не узнать? Узнал, да только не сразу вспомнил. Это оттого, наверное, что никогда не видал вас, но мама вспоминала про вас часто, так что не мог я вас не узнать… — заговорил он просто и свободно, словно в самом деле они знакомы, и уже давно.
Оценив эту его веселую непосредственность, она тоже почувствовала себя свободно.
— А я никогда бы не узнала вас, — весело призналась она, проходя в комнату. — Когда мама еще на пересылке, а потом в лагере рассказывала, какой у нее сын, вам было лет четырнадцать. Я и представляла себе такого мальчонку-черноглазика. А вы вон какой! И почему-то не черноглазый… У вас мыло на шее и вот тут, около ушей. Это значит, я вам бриться помешала.
И дальше все получилось как-то очень просто, как могло быть только при маме: он брился в ванной, а она сидела в прихожей, смотрела, как он бреется, курила и рассказывала:
— Сначала-то мы не очень дружили с Таисией. До того мы переживали каждый свое, что даже не способны были вникать в чужое горе. Это уж потом, когда поуспокоились и сообразили, что горя, как и счастья, в одиночку не бывает. Не может одному быть хорошо, если кругом всем плохо. Общее у нас горе, всесветное и даже, как нам тогда казалось, беспросветное. А мама ваша — умница, за то и презирала меня.
— Мама! — воскликнул Сеня. — Никогда она об этом не говорила. Да и не умеет она презирать.
— Это верно. Потом-то я и сама это поняла. Вернее, она сама мне сказала: «Я — врач, и не отчаиваться должна, а лечить человека до последнего его вздоха». Говорю, умница она. Тогда только я и поняла ее и полюбила на всю жизнь. Умеет она человека поднять, внушить ему, что беспросветного горя не бывает, и кто сеет горе, тот от горя и погибнет. Зло да пожрет зло. Диалектика жизни, что ли?..
— Да, это ее слова, — подтвердил Сеня. Он наскоро умылся после бритья и, вытирая полотенцем щеки, сообщил: — У нас на строительстве заключенные работают и ссыльные, многие из них очень непростые люди. Я хочу сказать, образованные и вообще разные деятели. Я от них слыхал, будто Сталин не сам умер, его Берия придушил.
— У нас в лагере тоже об этом говорили. Среди палачей это обыкновенное дело. Я даже стихи на эту тему написала. «Плач палача». Пойдемте, я вам почитаю.
* * *Еще в прихожей Таисия Никитична услыхала, как Анна Гуляева увлеченно читает свои стихи, и представила себе своего сына, который так же увлеченно слушает. И до того оба увлеклись, что даже не услышали, как она вошла. Она тоже послушала, стоя за дверью. Знакомые стихи, Анна Гуляева читала их еще в лагере, а вернее сказать, шептала. Вслух в то время такого не говорили даже доброму другу из опасения, чтобы кто-нибудь из недобрых не подслушал. Сейчас ее четкий, резковатый голос вольно разносился по комнатам:
«И палачу палач сказал:
— Старик, и твой черед настал…»
Да, эти самые стихи нашептывала ей Анна Гуляева в лагерном медпункте, где у Таисии Никитичны была отдельная комнатка, или, по-лагерному, — кабинка. Они сидели в темноте, чтобы все думали, будто врач спит, как и положено согласно лагерному распорядку. От Гуляевой, от ее одежды и волос пахло дымом и болотной сыростью. Она работала на тяжелых дорожных работах или на трелевке — в наказание за то, что полюбила такого же, как и сама, арестанта. Рабыня посмела полюбить раба, — так она сама сказала о лагерной любви в одном из своих стихотворений.
Наконец, палач задушил своего друга и повелителя — такого же палача. Наступила тишина. Таисия Никитична знала по опыту, что тишина не будет очень продолжительной: стихов у Гуляевой много, читать она готова хоть до утра, а Таисия Никитична готова слушать тоже до утра, и Сеня тоже, тем более что стихи настоящие.
Но все получилось совсем не так, как она подумала. Гуляева объявила, что времени у нее немного, потому что ночным поездом она вместе со старшей дочерью уезжает в Ленинград к своей младшенькой.
— Не успела и оглядеться, как, пожалуйста, — я уже бабка. У них там дочка появилась, будьте любезны нянчить. Мы уже и билеты взяли. Так что выпьем на прощанье чайку, а если есть, то и еще чего-нибудь, что в доме найдется…
В доме нашлось все, что требуется для прощального вечера, не отягощенного воспоминаниями, потому что каким бы оно, это прошлое, ни было трудным, мы оказались сильнее. Пили чай и хорошее вино. Слушали стихи. Потом, когда Сеня в прихожей дозванивался до диспетчерской и вызывал такси, Таисия Никитична спросила:
— А тот, которого ты любила?..
— Да, — ответила Гуляева. — У него есть мой ленинградский адрес.
— И это все?
Не желая, видно, отвечать на такой вопрос, Анна Гуляева предложила:
— Прочитаю-ка я тебе лучше стишок на прощание…
В телефонной трубке что-то потрескивало и раздавались длинные монотонные гудки, не мешая Сене прослушать первые строки прощального «стишка», что-то вроде — «Черный ворон — это за мной, за моей неразумной душой…» Но тут смолкли гудки, и какая-то женщина, по-видимому, во всем отчаявшаяся, такой у нее был недовольный голос, наконец-то отозвалась:
— Слушаю…
Так что пока Сеня договорился с ней о машине, то услыхал только заключительные строки:
Черного ворона черная тень
Над убитым сердцем моим…
— Машина через час ровно, — доложил он, входя в комнату. — А у нас в тайге черный ворон портрет Сталина поджег… Я тебе писал об этом, мама.
— Да. Потрясающая история. И написано здорово. Это мы с Анной вместе прочитали, а потом еще и перечитали.
И Анна Гуляева тоже сказала:
— Про ворона потрясающе, а про защитников Сталина очень знаменательно и верно. Этот «чокнутый» учетчик и начхоз. Много их, ох, много! Только не все они дураки и сумасшедшие. И такие есть, вроде вашего начхоза, о былом величии тоскующие. Они из спецкорыта чавкали, а их отогнали, вот они и взвыли. Ну, это мелочь, лакейские душонки. А есть еще идейные, преданные, но умом бедноватые и оттого особо опасные. Сдуру-то на всякую подлость такой человек кинется, только чтобы все назад повернуть. А история-то, известно, обратного хода не имеет. Мечтать о реставрации так же нелепо и глупо, как сидеть на лошади «мордой к хвосту». Это ваш бухгалтер-пересмешник ловко заметил. Умных-то в тридцатые годы многих повыбили, а дураков не трогали, вот они и расплодились на просторе и готовы себя показать. Нынешнее-то потепление как бы новыми заморозками не обернулось…
— Ну, это вряд ли, — сказал Сеня, воспользовавшись тем, что Гуляева взяла свой стакан с чаем и стала жадно пить. Поставив опустошенный стакан, она проговорила:
— «Еще плодоносить способно чрево, которое вынашивало гада», — и сообщила: — Это Бертольт Брехт.
— Все равно здорово, — отметил Сеня и очень удивился, когда Гуляева спросила у мамы про Бакшина, потому что и сам в это время подумал про него.
— Давай налью погорячее, — предложила Таисия Никитична. — Не думаешь ли ты, что он тоже?..
— Нет, совсем я не хотела сказать, что он тоже из тех, кто надеется на реставрацию. Да только ведь он тоже сталинской закваски деятель. Другого-то он ничего не знает. Для нас все прошлое — культ личности, а для них — смысл жизни. К этому они привыкли. А что в привычку вошло, то всегда милее и дороже и правильнее.
Это было как раз то, о чем совсем недавно подумал Сеня, сравнивая умного Бакшина с дураком начхозом. Тогда он сам же горячо восстал против такого недостойного сравнения, унижающего Бакшина, талантливого строителя и умелого командира, каким Сеня увидел его во время их первой и единственной встречи. Таким он и остался в его памяти.