Василий Росляков - Мы вышли рано, до зари
Аудитория тихо кипела, как чайник на плите. Так ей все нравилось. И этот молоток, и кошки, и сам Виль Гвоздев.
— То, что я сказал вам, — продолжал Гвоздев, — войдет в устав клуба. Устав вырабатывается и будет представлен на обсуждение, после чего будет вывешен в этой аудитории.
Виль еще раз ударил в гонг и объявил тему сегодняшнего диспута; собственно, он прочитал то, что было крупно начертано на длинной полосе белой бумаги, прикрепленной к черной доске: «Вожди — диктатура — народ».
— Кроме этого, — прибавил Виль, — у нас имеется реферат Сережи Чумакова «Цинизм, или Принцип истинной человечности». Это — к следующему собранию.
Нет, Алексей Петрович уже с первых минут понял, что не может он на все это сказать: «Ну и что!»
И эти кошки, и молоток с гонгом, и темы эти — все было не похожим ни на что. Первые минуты его серьезно озадачили. Ничуть не озадачили эти минуты Дмитрия Еремеевича. Небыков сразу же все оценил без колебаний, он сказал: «Глупости и еще раз глупости!»
Когда Гвоздев объявил выступающего, Дмитрий Еремеевич встал и направился к столу с гонгом.
— У меня, Виль, — сказал он на ходу, — в порядке введения. Одно слово.
Гвоздев пожал плечами и улыбнулся: пожалуйста, если вы так настаиваете.
— Я не буду говорить о кошках и молотках, — сказал Дмитрий Еремеевич, — Чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало. Забавляйтесь. Но я не могу понять, как вы, советские студенты, изучающие основы марксизма-ленинизма, ставите такие вопросы на обсуждение, поднимаете вокруг этих вопросов дискуссии? «Вожди — диктатура — народ», — прочитал Дмитрий Еремеевич на белой полосе бумаги. — Это что, вызов? — В зале как-то неспокойно заерзали и как бы подались вперед. — Вы что, — продолжал Небыков, — не понимаете, что эти вопросы не дискуссионны?
В зале зашумели, причем смотрели все не на Дмитрия Еремеевича, а на стол председателя.
Небыков постарался перекрыть шум.
— На все эти вопросы, — повысил он голос, — у марксизма-ленинизма есть точный ответ, и нечего тут поднимать дискуссии…
Внимание взволнованного зала так явно было обращено к председательскому столу, что Дмитрий Еремеевич сам повернулся к этому столу. На нем стояла черная кошка.
Виль улыбнулся невыразительно и сказал:
— Надо, Дмитрий Еремеевич, подчиниться.
Небыков махнул рукой и пошел на место.
— Демократы, — буркнул он на ходу, — глупости развели. — Потом он обернулся еще раз к столу, где снова уже стояла белая кошка, и бросил в воздух: — Я сказал свое, а вы подумайте, а то как бы вас не завели куда ваши кошки…
Слова эти никем не были приняты во внимание. Но и крамолы какой-либо, за исключением двух-трех выскочек, во время диспута не случилось. И в выступлении Виля Гвоздева, и в рефератах других участников диспута было очень много цитат. Из Маркса, Энгельса, Бебеля, Ленина и даже Сталина. Цитаты все правильные, бесспорные, но, собранные вместе, они создавали впечатление странное: одновременно — верное и вызывающее.
На этом поймал себя Алексей Петрович. По лицам своих товарищей он понял, что и Небыков и Грек-Яксаев также заметили этот эффект.
В самом деле: цитаты подлинные, насквозь марксистские, а звучат они как-то непривычно и словно бы даже запретно. Лобачев подумал, что происходит это оттого, видимо, что в длительной практике эти верные мысли и положения были преданы забвению, оттеснены. На этот эффект и били докладчики «Спорклуба».
На улице шел снег.
— Извини меня, да, извини, — сказал Олег Валерьянович, — но мы чего-то уже не понимаем.
— Почему? — ответил вопросом Лобачев.
— А тут и понимать нечего, — сказал Небыков.
30Алексей Петрович, обдумывая свою жизнь, между прочим думал и о досуге, о досуге, достойном советского интеллигента. Из литературы он знал, как проводила свой досуг лучшая часть старой интеллигенции. Больше всего ему нравилось, как эта интеллигенция собиралась по вечерам дома и играла на разных инструментах. Один на скрипке, другой на фортепьяно, третий на кларнете. Играли они только серьезную музыку. Были такие жены, а иногда и мужья, которые при этом пели что-нибудь из оперных партий или романсы. В промежутках между музыкой вели разговоры об искусстве и даже об общественной жизни. После этого был ужин с графинчиком, солеными грибками и опять же с разговорами.
У Алексея Петровича тоже были друзья — Дмитрий Еремеевич Небыков, один веселый философ, один молодой, но довольно известный литературовед, даже писатель один, еще Олег Валерьянович Грек-Яксаев и, наконец, доцент Лопахин Михаил Павлович. И Лобачеву страсть как хотелось собираться с этими друзьями, как собирались раньше лучшие русские интеллигенты. Самому бы сесть за фортепьяно, за скрипку бы Олега Валерьяновича, кларнет — Дмитрию Еремеевичу, что-нибудь подобрать бы писателю, а философ бы пел. У него хороший баритон. Но господи! Сам Алексей Петрович только учился играть, и то в глубокой тайне, повторяя уроки за шестилетним сыном. Небыков, может быть, и держал в руках балалайку, но было это в глубокую давность, в деревенскую бытность. Олег Валерьянович был слишком неровен, одержим страстями и идеями, он часто выпадал из круга. Писатель же всегда пел одну и ту же песню про молодого коногона, пел ее жалобно, с сердцем.
Один только философ, приятный толстяк, умел все — и петь, и играть. Но ведь один! Литературовед и Лопахин вообще ничего не умели.
Когда Алексей Петрович выступал с этими идеями перед своими друзьями, они долго и радостно ржали. Философ, который ржал лучше всех, принимался изображать в лицах будущий квартет или квинтет, и это еще больше смешило друзей Алексея Петровича.
Однако нельзя сказать, чтобы друзья Алексея Петровича совсем не собирались по вечерам. Собирались, и довольно часто, особенно в зимние месяцы. Иногда собирались так часто, что начинали роптать жены: «Опять до трех часов ночи!» «Но ведь пойми ты, — говорил Лобачев своей Татьяне, — пойми, что я не могу без общения. Я же отстану просто-напросто от жизни, от умственной жизни общества». И он был прав. Даже философ, возможно, был прав, когда говорил своей жене более решительные слова. «Пойми, — говорил он, — без общения я умру от закупорки вен. Кому это нужно!»
Алексей Петрович и его друзья собирались у Лопахина и до поздней ночи играли в кинг. Когда Алексей Петрович работал еще в областной газете, он знал, что даже обкомовцы, не все, конечно, играли по вечерам в подкидного дурака. Кинг же с подкидным даже и сравнивать нельзя.
Жена Лопахина, Светлана, — бывшая фронтовичка. У всех других жены не были фронтовичками, и поэтому они терпеть не могли полуночных сборищ. Светлана же переносила это охотно и даже сама принимала участие. Фронтовая натура, она как-то ближе к мужской натуре. Может быть, поэтому и собирались у Лопахина.
Сам же Лопахин был человеком сложным. У него было подорвано, как он говорил, социальное мышление. Михаил Павлович Лопахин читал курс русской литературы.
— Может, чаю принести? — говорит Светлана и приветливо, по-фронтовому, смотрит на этих доцентов и кандидатов, усевшихся за круглым столом и сладко томящихся в ожидании, пока сдаются карты квалифицированной рукой хозяина дома — Лопахина. — Может, чайку, ребятки? — спрашивает бывшая фронтовичка Светлана.
Ребятки, то есть доцент Небыков Дмитрий Еремеевич, старший преподаватель Лобачев, сам Лопахин и толстяк философ, тоже доцент, — молчат. Потом, опережая философа, которому трудно отказаться от чая, Небыков отвергает предложение Светланы.
Чай на время откладывается, и доценты принимаются за кинг. Как бы ленивой, но в то же время сноровистой почти невесомой рукой Лопахин сдает карты. И на лице его предвкушение. И на других лицах тоже.
Ах этот кинг! Этот поздний час! И укромная комнатка с эркером, с деревянной люстрицей, недосягаемая ни для ученого совета, ни для тех, кого воспитывают эти доценты, ни для зимней стужи, ни для чего и ни для кого на свете. Этот укромный уголок в ночной вселенной, в котором можно резаться в кинг хоть до утра и говорить сколько угодно и о чем угодно.
Ах! Философ с прихлестом заходит с пик. И со всех сторон слетаются пики. Ах! Заходит с бубен, и с тихим шелестом сбрасываются бубны. Один круг закончен. С божьей помощью и другой закончен.
— Не брать девочек, то есть дам, — как бы мимоходом, между делом объявляет Лопахин.
И без того все знают, что взяток с дамами не брать, но не сказать об этом, не объявить как бы между делом, мимоходом Лопахин не может.
Еще круг и еще круг. Не брать кинга, короля червей, этого рыжего коронованного толстяка, который так и обжигает пальцы, неожиданно объявившись у кого-то в руках. Доценты лукаво переглядываются, темня друг перед другом, и больше всех темнит при этом владелец червонного короля.