Сергей Петров - Память о розовой лошади
Ни о каком обмене, о переезде никто не заговаривал.
Андрей Данилович сам продолжил начавшийся неделю назад разговор:
— Вчера с Василь Павловичем разговаривал, так он сказал, что если захотим, то обязательно дадут нам в том доме квартиру, — он тут же сообразил, что говорит это для того, чтобы они знали, что пил он не зря, и поежился.
Жена неопределенно пожала плечами и ничего не ответила, а теща отвернулась к окну, словно все это ее и не касалось.
Собственно, наверное, так и было: жилось здесь теще не плохо, дышалось легко, и она дожила в старом доме до глубокой старости.
Помолчав, Андрей Данилович спросил жену:
— Так что?
— Решай, отец, сам, — туманно ответила она. — Я тебе не враг и вполне, конечно, справлюсь с какими-то своими мелкими затруднениями.
Именно тогда она впервые и назвала его так: «отец».
Возможно, все надо было и замять. Но в его душе уже прочно поселилась тревога, которая иногда давала такой крутой толчок мыслям, что становилось не по себе... Спустя месяц, что ли, Василий Павлович Худобин приехал к ним на завод: весной решили протягивать троллейбусную линию из центра города до завода — это была мечта директора, — и Худобин приехал выяснить, сколько же завод «на паях» с горисполкомом может выделить для линии денег, чтобы протянуть ее побыстрее.
Сидели они втроем в кабинете директора, разговаривали... С Василием Павловичем по таким вопросам спорить всегда было трудно: он уже все подсчитал и доказывал:
— Вы только на сократившихся опозданиях из-за транспорта дай бог сколько выиграете...
Короче, решили они оплатить половину стоимости троллейбусной линии, посидели еще немного, уже просто так, для души, потом Андрей Данилович неожиданно для себя сказал Худобину:
— Ты, конечно, стратег, денежки вытянул, так что, думаю, можешь за них подвезти меня к центру и показать, где тот экспериментальный дом строится.
Василий Павлович засмеялся:
— Садись. Тем более что я сам за шофера — туда-сюда могу подбросить.
Вишневого цвета «Волга» шла, норовисто оседая на задние колеса. Андрей Данилович откинулся на мягкую спинку сиденья и завороженно смотрел на мокрый, съедающий снег асфальт дороги; по ветровому стеклу трудно ходили щетки «дворника».
Мутные от сероватого, мокрого снега улицы проглядывались плохо, обрывались совсем близко, и город, казалось, поджался, растерял окраины.
Но ближе к центру снег перестал идти, а когда они въехали на мост через реку, то Андрей Данилович внутренне ахнул: каким же большим, современным, светлым поднялся город на ее берегах! Конечно, он и раньше все это видел, но как-то отстраненно, просто по пути, а сейчас словно приноравливался к этим местам и все вокруг воспринял неожиданно свежо, остро.
Ехали все прямо и прямо по главной улице.
Василий Павлович подался телом в сторону и резко крутанул руль. Выехали на тихую улицу с озябшими липами вдоль тротуаров. Из машины вышли возле щелястого сырого забора: наспех сколоченный из случайных досок и подвернувшихся под руку горбылей, был он коряв и неровен, а от сырости — темен.
За забором чернел котлован под фундамент.
— Здесь и будешь жить, если решишь переезжать, — ткнул Худобин пальцем в сторону котлована. — Лучше места не найдешь. Самый центр. И тихо.
На глинистых боках котлована местами осел снег, а на дне стояла мутно-ржавая лужа. Снизу, как из плохого погреба, тянуло мозглым холодом.
Андрей Данилович передернул плечами.
— Как тихо в таких домах бывает, я знаю, — ворчливо сказал он. — Если в одной квартире музыку заведут, так весь дом под нее плясать сможет.
— Почему? Дом по новому проекту строится.
— Знаем мы эти проекты... — махнул рукой Андрей Данилович.
Рассмеявшись, Худобин сказал:
— Послушай, Андрей Данилович, я разве тяну тебя за руку? Сам попросил: отвези посмотреть, где строится дом.
— Память у тебя хорошая, — буркнул Андрей Данилович.
— А теперь я у тебя вроде бы как виноватым стал, — закончил Худобин.
— Не обращай на меня внимания, — поморщился Андрей Данилович и огляделся. — Место вроде хорошее...
— Не вроде, а очень хорошее.
Подобрав пальцами брюки, Василий Павлович пошел на носках по вязкой жиже, сел за руль и неторопливо крикнул:
— Насмотрелся? Так садись — поедем.
Андрей Данилович отмахнулся:
— Езжай один. Езжай. Я пройдусь.
Постояв еще на краю котлована, он вздохнул и сковырнул носком ботинка запорошенный снегом ком глины; глина шлепнулась в лужу, и по желтой воде пошла рябь.
Поежившись, Андрей Данилович сунул руки в карманы пальто и отошел, стал огибать строительную площадку по узкому деревянному тротуарчику, поднятому над землей вдоль забора, — от тяжеловатого шага его на тротуарчике гнулись доски.
Улица за забором вела к площади. В конце ее, выходя на площадь фасадом, стояло большое здание, облицованное у фундамента полированным гранитом; переждав троллейбус, сыпанувший «удочками» в сырой воздух бледные искры, он пошел через площадь к зданию и увидел за ним вход в городской сад. Что им двигало в тот момент, он не мог бы сказать, но хотелось идти все вперед, и он по протоптанной меж деревьев тропинке пересек сад и вышел с другой его стороны в ту часть города, где давным-давно не бывал. И сразу его охватило такое чувство, словно все ему здесь знакомо чуть ли не с детства, но он мог поклясться, что раньше не видел этих домов с магазинами, с кафе, с аптекой за сплошным стеклом, да и видно было — все здесь построено недавно, лет пять, семь назад... Сначала он решил, что чувство знакомости вызвал запах свежего хлеба из магазина; вспомнились село, мать, вынимавшая по утрам из печи горячий хлеб. Только подумал так, как догадался: другое! В этих же краях находится школа, та самая школа, где в войну был госпиталь! Он быстро свернул с одной улицы на другую и сразу увидел ее: стоит по-прежнему в глубине двора, густо заросшего сиренью, даже покрашена в тот же желтовато-розовый цвет. Он отсчитал под крышей третье от угла окно — его палата. На подоконнике сидели в ряд несколько нахохлившихся мокрых голубей.
По рассказам других он знал, что почти у всех раненых госпитали на всю жизнь оставляли неприятие запаха лекарств, ощущение скуки, и дни, проведенные там без особых хлопот, без волнений, сливались в памяти в один сплошной долгий день. А он остро помнил все дни. Помнил каждую мелочь. Все свои чувства. Летом он любил открывать ночами окно палаты: смотрел на огни города и не переставал удивляться, что занесла его война именно сюда, где у него в сладкой истоме холодеет сердце, вздрагивает, дрожит каждая клеточка тела, каждый нерв. Позднее, перед самой выпиской, он мог выходить в город в любой день, и к вечеру, ожидая, когда Вера освободится, слонялся по коридорам, отирался возле ординаторской или операционной. Она выходила, вешала в шкафчик халат, небрежно стаскивала с головы белую косынку и поправляла прическу, прикусывая зубами шпильки.... Он каменел, замирая на месте.
Похрустывая новыми сапогами, он догонял ее за госпиталем и шел рядом.
Ночью снова открывал в палате окно, смотрел на город, на звездное небо, и жизнь впереди казалась большой, бесконечной, наполненной глубоким смыслом, — войну он не принимал во внимание, не верил, что его могут убить.
Скоро Андрей Данилович почувствовал, что замерз, даже, нет, не замерз, а как-то озяб, топчась возле школы. Спину и плечи стала колотить легкая дрожь, и он, сутулясь, пошел от школы.
По пути на улице попалась парикмахерская на первом этаже жилого дома — в парикмахерской уже зажгли свет, за большими стеклами стояли у кресел женщины в белых халатах, оттуда, из-за стекол, почему-то веяло теплом и покоем.
Он пощупал подбородок: ладонь слегка покалывала выросшая за день щетина.
Вполне, в общем-то, можно было дотерпеть до утра, но ему захотелось погреться, он открыл тяжелую, притянутую к косяку тугой пружиной дверь, разделся и по застланному линолеумом полу прошел в зал, сладко пахнувший одеколоном, кремом и пудрой, сел в кресло и посмотрел в зеркало: лицо посинело и было мокрым от растаявших легких снежинок.
Подошла женщина-парикмахер и спросила:
— Будем бриться?
Он кивнул и повторил за ней:
— Будем бриться.
Руки ее, белые и гладкие, пахли земляничным мылом, работала она неторопливо, но ловко, и от теплой кисточки на щеках и на подбородке нарастала густая пена, на ее поверхности вспухали и лопались пузыри. Женщина стала править на ремне бритву: шарк-шарк. Лезвие, отразив от лампы свет, ударило по глазам блеском.
Внезапно за спиной послышался голос:
— Нина Александровна, одолжите,, пожалуйста, бритву.
В зеркало он увидел за своим креслом молодого мужчину, почти паренька еще, тоже в белом халате. Она выдвинула из стола ящик.
— Берите. Все тут.
В ящике лежал набор бритв с разноцветными ручками. Парикмахер выбрал одну и сказал: