Александр Шмаков - Гарнизон в тайге
— Та-ак! — протянул Руднев. — В чем же тогда состояла ваша ошибка?
— Я отрывал национальную политику от задач Октябрьской революции. Я вскоре понял свою ошибку и отмежевался от нее…
Шафранович невольно сжимал и разжимал кулаки, нервно переставлял ноги, топтался, выдавая этим крайнее напряжение. Заметив такое состояние инженера, Руднев как можно мягче произнес:
— Успокойтесь. Говорите искренне все, как было. Попробуем сообща разобраться в ваших взглядах.
— Я окончательно отказался от сионистских взглядов. Я много ошибался, это правда, но жить да не ошибаться нельзя…
Удрученный Шаев задумался. Двух мнений у него не могло быть. «Инженер случайный человек в партии, не только по своему социальному происхождению и по принадлежности к сионистской организации, но и по своему нутру, идейной пустоте. Прошлый грех можно было бы простить, нельзя простить теперешнего поведения Шафрановича. Запутался, как мизгирь в тенетах».
Шехман, получив разрешение выступить, легко взбежал на сцену. Он почти задыхался от обуявшего его гнева.
— Не верю, не верю ни одному слову! Артист! Но тут не спектакль разыгрывается, а происходит чистка партии. Шаг за шагом обсказал ты свою жизнь, хотел разжалобить. Все вроде правильно. А вдумаешься поглужбе — туман, ничего не видно, нет ясности, товарищи, кристальной ясности души человека. Все бутафория, Шафранович.
Шехман припомнил постоянное брюзжание инженера, неоднократные разговоры с ним, неверие в то, что могут и должны сделать люди гарнизона. Много ли времени прошло, а город в тайге поднялся. Теперь даже слепому видна его жизнь. И Шехман рассказал собранию об этих разговорах с Шафрановичем. Страстность, с какой он говорил, его горячность убеждали и заставляли верить в правоту всего, что он рассказывал.
— А теперь судите, товарищи, сами, может ли Шафранович носить партийный билет, считать себя в рядах коммунистов, которым скажут: умри завтра за правду партии — и они геройски умрут, и ни один мускул не дрогнет на их лицах…
Руднев заметил, как после высказывания Шехмана повысился душевный накал, по рядам прошло оживление.
Попросила слова Ядвига Зарецкая. Она брезгливо посмотрела на Шафрановича, когда поднялась на сцену, отступила несколько шагов от него и сбивчиво начала:
— Оратор из меня плохой, но когда говорил Шехман, у меня перехватило дыхание. Нельзя допускать, чтобы с партийным билетом ходили такие люди, как Шафранович. Он мой сосед по квартире. Мы часто разговаривали о жизни. Давид Соломонович хвастался прошлым, сожалел о нем, как о лучших своих годах…
Члены комиссии начали перешептываться, по рядам прошел негодующий ропот.
— Он внушал мне, беспартийной, что знает цену настоящей жизни, а тут, в гарнизоне, для него какая-то аракчеевщина, военное поселение. Верно я говорю, Давид Соломонович? — обратилась Зарецкая к нему.
Инженер молчал, он был подавлен.
— Можно говорить еще, но все в таком же духе. Я, товарищи члены комиссии, возмущена и поняла, что молчать нельзя. Разговор тут идет об облике коммунистов.
Не успела Зарецкая сойти, как навстречу ей поднялся и зашагал вразвалку десятник Серов.
— Вот ты какой, наш начальник, — сказал он, не поднимаясь на сцену, встав вполуоборот к комиссии и людям.
— Редиска ты, а не человек: сверху красный, а внутри белый. Прямо гадко слушать, — он сплюнул, — как будто вошь на рубахе поймал…
По рядам скамеек прокатился гул. Кто-то повторил понравившееся сравнение.
— Вошь и есть.
— Много он тут остожьев нагородил, — продолжал Серов, — а только мое слово такое, товарищи, — нет места ему в партии коммунистов. Туда надо в чистой одеже заходить, будто в алтарь, а не в такой, как у Шафрановича, — грязи много, — он опять сплюнул и вразвалку пошел к своей скамейке.
Не усидел и врач Гаврилов, тоже попросил слова.
— Слишком узок мир, которым живет Шафранович, у коммуниста он должен быть широким, всеобъемлющим. Мне тоже приходилось разговаривать с ним, разубеждать его. Тогда я думал, ну, просто заблуждается человек, растерялся, а теперь вижу — таково нутро Шафрановича, гнилое нутро эгоиста…
Глыбой поднялся Мартьянов с сурово сдвинутыми густыми бровями, мрачный и недовольный.
— Специалист-то ты неплохой, умеешь делать, если на тебя поднажмешь, нужен нашему общему делу. Только много в тебе наносного, чужого, и утонул ты в нем, как в топком болоте, не сумел выбраться из трясины. Коммунист из тебя не получился. Из дуги оглобли не сделаешь. Так и сказать надо…
Шаева подмывало выступить, но сдерживала мысль, как бы инженер не расценил такое выступление расплатой за критику. И он молчал.
Дали высказаться Макарову. «Ну вот и хорошо, — подумал помполит, — он скажет и достаточно». А отсекр говорил, что Шафрановича поправляли на партийном бюро, критиковал на собраниях Шаев, помогая ему пристальнее взглянуть на себя, призадуматься над всем, критиковала инженера газета и рабочие на собраниях, но, видать, критика впрок не пошла. А между тем сам он подвергает все уничтожающей критике, всем недоволен, всех презирает, высокомерно относится к людям.
Инженер, не пытаясь скрыть раздражения, округленными глазами посмотрел на Макарова, съежился.
— Здесь высказались единодушно, — заключил Макаров. — Думается, другого мнения и быть не может.
Председатель комиссии посмотрел на людей и понял, что они разделяют это мнение, но все же спросил:
— Желающие выступить есть?
— Хватит! — дружно отозвалось несколько голосов.
Члены комиссии посовещались. Руднев объявил:
— Вносится предложение исключить Шафрановича из партии, как человека, не внушающего политического доверия.
— Правильно! — единодушно отозвались участники собрания.
Шафранович чуть покачнулся, но потом весь напрягся. Очки сползли на нос и приоткрыли глаза, прячущие злобу.
— Вы свободны, — услышал он голос Руднева, поправил очки и тяжелой походкой сошел со сцены.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
У Мартьянова с Шаевым и отсекром полкового партбюро наступили самые горячие дни, не было ни минуты свободного времени. Домой они приходили, чтобы наскоро перекусить да подкрепить силы в коротком сне. С самого раннего утра они были уже на ногах.
Светаеву тоже хватало работы. Он присутствовал на чистке, писал отчеты. Федор почти безвыходно находился в редакции. Сколько замечательных людей прошло за эти дни перед его глазами, какие интересные биографии он услышал за это время! Да, Андрей прав! Хорошую и увлекательную книгу можно написать не только о Мартьянове, Шаеве, Гейнарове — коммунистах старшего поколения, но и о молодых — командире отделения Сигакове, старшине Поджаром.
И вдруг в армейской газете появился обзор печати на «Краснознаменца». Светаев раскрыл «Тревогу» и не поверил своим глазам. Его критиковали за освещение материалов чистки, которые он считал наиболее удачными и живыми.
«Больше конкретности, меньше разговоров «вообще». Буквы заголовка прыгали перед Федором. Светаева, сразу бросило в жар. Он подбежал к бачку с кипяченой водой, осушил пару кружек, но не утолил жажды. Растерянно сев на топчан, он стал тянуть папироску за папироской, обволакивая себя густым табачным дымом.
Федор не знал, что ему делать в эту минуту. Схватил газету, направился к выходу, чтобы сбегать к Шаеву и посоветоваться, но на пороге остановился. К чему такая поспешность? Он сел к столу, заваленному правленными гранками и оригиналами, задумался. Стало стыдно за минутную растерянность.
Перед ним живо встала картина чистки Шаева, как он вел себя, когда его критиковал Шафранович. Нет, помполит не растерялся, не проявил слабости.
Его сейчас покритиковала газета, покритиковала правильно, в интересах дела, а он принял это за личную обиду. Не к лицу ему, коммунисту, поступать малодушно. Других он критикует и старается делать это поострее и зубастее, а когда критика коснулась самого, так сразу и потерял здравый рассудок. И он же осудил себя за малодушие, невыдержанность и начал снова читать обзор на свою газету.
Нет, совершенно правильно и заслуженно армейская газета покритиковала его.
«Краснознаменец», — писала «Тревога», — не показывает и тех, кто недостоин звания члена ленинской партии. В заметке о ячейке УНР говорится:
«Ячейка проверена, признана боеспособной. Из 14 проверенных двое исключено (Арбатский и Данилов), как не оправдывающих звания коммунистов. Исключен из рядов партии инженер Шафранович, как не внушающий политического доверия».
Федор вздохнул, закурил. Он и сам себя спрашивал: «Может быть, следовало об исключении написать подробнее?» Но мысль прошла стороной, а «Тревога» подметила, как это важно было сделать в воспитательных и политических целях.