Николай Кочин - Девки
В течение трех лет он перепробовал все тяжелые профессии, которые манили его заработком. Железное здоровье позволяло ему браться за невыносимую работу. В народе про такую работу говорят: «Семеро навалили, а одни несет». Он, будучи крючником, носил на спине десятипудовые тюки. Летом работал сплавщиком леса, где требовались отчаянная смелость, сноровка и ослиное терпение. Стоял молотобойцем в кузнице у горна в течение десяти часов, подымая и с грохотом опуская на наковальню пудовый молот. Сезон провел на подноске кирпича. По шатким подмосткам и лестницам носил на спине на пятый этаж зараз по пяти-шести пудов. Копал зиму мерзлую землю в котлованах. Словом, перепробовал все. Но даже самый тяжелый труд давал ему только малую возможность сносно прокормиться да отложить несколько рублей в месяц, которые он тотчас же отсылал Варваре. Воочию он постиг печальный смысл пословицы: «Трудом праведным не наживешь палат каменных». Ему было не до палат, конечно, он мечтал только о крестьянской просторной избе. Он никак не хотел свыкаться с городской жизнью. Жизнь в городе обертывалась к нему той стороной невзгод и ужасов, которые выпадали на долю городского бедняка.
Город рос и сильно богател. Обновлялся, обстраивался, обрастал заводами. Шумела биржа. Буйствовала ярмарка, стягивая купцов с товарами со всего света. С чудовищной быстротой оборотливые и неугомонные деревенские кулаки становились миллионерами, кладя начало знаменитым фирмам Бугровых, Башкировых, Дегтяревых — малограмотных, смекалистых, энергичных предпринимателей, которых боялись губернаторы и перед которыми заискивали министры. Пароходчики, фабриканты, заводчики оттесняли с арены истории старых хозяев России. Прославленные усадьбы князей, графов переходили во владение вчерашних мужиков. На высоком берету матушки Волги воздвигались новые здания: массивные, задастые, по-купечески затейливые и роскошные, с лепными масками на фасадах, медальонами, лирами, ликторскими связками и прочими атрибутами дворянского быта. [Ликторский пучок — атрибут власти царей в виде связки прутьев розог, в которую вложен боевой топорик.] Все, как у знатных людей. Парадные двери с цветниками, среди которых высились обелиски, фонтаны. Висячие сады, липовые парки, цветные оранжереи, пруды с пловучими островами, чугунные львы на парапетах, как у князей, гроты в садах, врытых в косогоры, портики, беседки с видами на Волгу, павильоны, двухъярусные бельведеры, цветные оранжереи. Срочно скупалась купечеством дворянская мебель с гербами, русский и заграничный фарфор, стильные люстры, мраморные фигуры. Голые Венеры заполняли купеческие сады, в которых под яблонями распивалась водка. И все это окружалось чугунными оградами с фонарями и вывесками: дом купца такого-то.
По улицам города проносились нарядные кареты с дворянскими гербами, в театрах заливались разрекламированные столичные дивы: воротилы и толстосумы разбрасывали в модных шантанах на подарки шансонеткам огромные суммы, одной из них хватило бы Аннычу и на земельный надел, и на избу, и на скот; попы в соборах служили в дорогих ризах благодарственные молебны, воссылая хвалу царю и воинству, воспевая милость и милосердие к людям; разносился по городу малиновый звон колоколов; в городской думе «отцы города» выдвигали проект за проектом, как бы самим прославиться, и прославить Россию, и осчастливить подданных; в гимназиях на вечерах со слезой читали Надсона («Друг мой, брат мой, усталый, страдающий брат, кто б ты ни был, не падай душой...»). Местные интеллигенты на благотворительных вечерах в помощь сиротскому приюту пили водку и закусывали волжской стерлядью. Но истинного положения вещей никто не знал и никто не хотел знать. В подвалах, тюрьмах, ночлежках, в духоте человеческий извержений, во вшах и смертных болезнях, в жалобах и стонах корчились, мучались и умирали люди, проклиная жизнь. Поэтому все, что Анныч видел в городе из довольства и довольных, представлялось ему миражем, хитрым изобретением врага человеческого. Ибо все ужасы, которые видел он, все несчастья, которым подвергался, все издевательства и притеснения, которые претерпел, — только это казалось истинной реальностью.
Он ночевал в ночлежке «Столбы» на Миллионной улице (в просторечии — «Миллиошка»). Там, в сырых, заплесневелых, прогорклых подвалах ютилась спрятанная от глаз обывателей городская нищета. Жертвы общественного темперамента выходили из подвалов по ночам под вуалями и зазывали на углах. В кандалах проводили арестантов на сибирский большак на заре, чтобы не смущать обывателя. Ужасающий, изнуряющий труд калечил здоровых парней, мужиков и баб, прибывающих толпами на заработки. И особенно поражало обилие безработных и нищих, с которыми ничего не могла поделать даже полиция, как ни старалась убрать их с глаз долой от доброй рабочей публики. Но их было так много, они выползали из своих городских закут и трущоб с таким остервенением лавин, что полиция терялась. [Закута — хлев для мелкого скота, чулан, кладовая.] Все эти притворившиеся слепыми, хромыми, убогими, калеками, инвалидами, сиротами, перевязавшие руки и ноги веревками, чтобы имитировать, увечье, все эти голосящие у подъездов, у пристаней, на толкучках и рынках, толпящиеся на кладбищах, в оградах церквей, у трактиров, на людных площадях, у святых источников, у часовен на дорогах, выходящих из города, продвигающиеся на колясках, на костылях, с поводырями, держась за бадожог и шатаясь при молебнах, при иконах от монастыря к монастырю, околачивающиеся около обжорок, кофеен, трактиров, булочных, — это были такого рода люди, которые даже не прятались от городовых, не боялись ни тюрьмы, ни застенка (они для многих были желанными), не боялись ни позора, ни поношения. [Бадожог — дорожный посох, палка.] [Обжорка — обжорный ряд, место торга готовым кушаньем для простонародья.] Подобного рода людей оказалось такое обилие, что Анныч был потрясен верностью тех выводов, к которым склоняли его там, на каторге, революционеры, твердя о неизбежном раздвоении мира на угнетателей и угнетенных и неизбежной борьбе между ними... Кроме того, в городе было огромное количество всякого рода жуликов, мошенников, воров, бандитов, аферистов, громил, которые, иногда имея золотые руки, сообразительность и молодость, растрачивали все это на преступления, чтобы всячески избежать труда, который им был ненавистен. Аннычу было ясно, что тот путь, которым шел он, не всякому по плечу и по силам: царский строй отучил их от работы, они были развращены. Нередко Анныч видел их на поводу у черносотенцев, трактирщиков и городовых. Анныч ими брезговал.
Анныч видел деревенскую нужду во всех видах и сам испытал ее. И голод, и холод, и мужицкую тоску, и кулацкую бессердечную кабалу, и барскую вопиющую жестокость, но крестьянская бедность не была столь оскорбительно отталкивающей и омерзительно безнравственной.
Деревенский нищий просил, чтобы не умереть с голоду. Его знали, знали, что он действительно голоден и, когда просил о помощи, не прибегал к обману, — милостыня шла для утоления необходимых, естественных потребностей. Нищета города несла на себе клеймо пороков, свойственных верхам: жажда наслаждения, презрение к труду, противоестественность потребностей. Деревенский нищий просил незатейливо: «Подайте христа ради!» Городской нищий обязательно проституировал какое-нибудь благородное побуждение человека или добродетель: патриотизм, гуманизм, половую любовь, материнское чувство. Все унижалось, втаптывалось в грязь ради получения подачки. Женщины на время брали чужих детей и, стоя на дорогах, показывали прохожим грязного ребенка в лохмотьях, вымогали подаяние. Или они приделывали подушки к животам и просили пожалеть невинную жертву своей горячей, но безрассудной любви. Сифилитики и алкоголики носили на груди дощечки с призывом откликнуться на зов героев Порт-Артура; чиновники, уволенные за взятки, убеждали всех, что они жертвы борьбы с вопиющим беззаконием царского суда. Сутенеры, прогнанные раскормленными купчихами, эксплуатировали интеллигентную отзывчивость к «затравленным за высокие убеждении и прогрессивные идеи».
Именно тогда Анныч понял, что эксплуатироваться негодяями может любая, самая светлая идея.
Словом, весь этот сброд, который ненавидел труд, борьбу, боготворил безделье, порок и холуйство, был Аннычу так же глубоко антипатичен, как и те, кто хвастался богатством и презирал нищету. Инстинкт труженика был в нем неистребим.
Изо всех сил Анныч выбивался, чуя под ногами бездну, держась за артели рабочего люда, исповедуя их заповеди и придерживаясь их обычаев и навыков. Он наконец скопил немного денег и уехал в деревню. Приобрел у сельского мира земельный надел в пять десятин, купил лошадь. Ему нарезали усад. Варвара рассадила яблони и груши, разбила огород, завела кур. Трудно дать представление о той степени скопидомства, до которой доходят крестьяне, когда стремятся выбиться в люди. Не зажигали огня, чтобы экономить на керосине и спичках. Ходили даже босые и, только выходя на улицу, обувались в лапти. Клали в хлеб лебеду, осиновую кору, мелкую мякину. Яйца, масло, овощи из огорода, яблоки из сада — все это шло на рынок. Не знали ни нижнего белья, ни мыла. Дров не покупали. Варвара ходила с детьми в барский перелесок и собирала там хворост. Дети весной ползали по оврагам, собирали щавель и крапиву, из которых варили щи. Зимой питались черным-хлебом и кислой капустой. Масло растительное и то было исключено. В доме никакой мебели, кроме деревянного стола и самодельных лавок. Спали на рогожах, без подушек, окутывались старой одеждой. Несмотря на это, в доме царило полное довольство, счастьем сияли глаза детей. Варвара не ходила — летала. Первый раз за всю историю села видели люди, как батрак с Голошубихи завел свою землю и свою лошадь.