Любовь Руднева - Голос из глубин
Чего перебирать, думал, уже окончательно выплыв из сна, Слава, зачем перебирать, как обмануты не то чтоб надежды, — самые, казалось бы, полновесные месяцы, годы его жизни, где он, как к главному в себе самом, все нес Нине? А там-то жило иное существо, обманное, с характером счетовода по призванию, с вульгарным душком и умением выгрываться в заданное положение…
Как же удивлялся сам когда-то, действительно теперь уже казалось, все происходило давным-давно, как же диву давался Слава, видя мытарства Глеба Урванцева с его пошлейшей бывшей женой. Мало того — и не признаваясь себе, исподволь, невольно судил Глеба за его былую юношескую недальновидность, за неизбирательность, что ли… А теперь как судить себя? Ведь Глеб ринулся к той Ксении от усталости, от лагерного обездоленного детства, из-за сиротства своего, от любви к брату Ксении, талантливому, но подкошенному тяжелым недугом, видимо, парню примечательному!
Судить-рядить и учителя своего был горазд тогда Слава, а тут за строгим обликом Нины, ее сымитированным вниманием ничегошеньки не разглядел, не почуял… «Там, где ты споткнешься, постарайся, чтоб другой не полетел кубарем», — говаривал отец. Но вот он, Слава, видел, как маялся Урванцев, а сам остался слепышом и даже виноватым перед Ниной.
Какова она оказалась на самом деле, таковой и была, когда они встретились, но все-таки она по-своему искренне привязалась к нему. В бедном ее мирке все же он занимал два года кряду далеко не последнее место. Иными, чем помстилось ему, оказались намерения и сами чувства, но не он ли своей наивностью ввел Нину в тяжелейшее для нее же заблуждение. Она-то и видя его безопытность, наверняка в глубине души рассчитывала, что хоть и малый, да хищник дремлет и в нем, хоть и неискусный, но собственник заговорит, начнет руководить его, Славы, поступками, да еще с ее же, опытной Нины, помощью!
Но самым мучительным, когда прошли первый страх, боль от непоправимой беды — Нина всамделишная мало общего имела с Ниной, какую он себе навоображал, жизнь, с которой даже по-своему наладил, — самым тревожным оказалась тоска по ее телу. Неправдоподобным представлялось расторжение сроднившихся, и бесчисленные видения того, что меж ними было, его не оставляли, сколько он ни гнал их.
Так вот как отмстились его же плоские шутки, когда он что-то читывал или рассматривал картины об искушениях святых и их муках…
Муки-то оказались муками в самом настоящем, болевом смысле этого короткого, но такие длительные страдания обозначавшего слова.
Сколько ж раз он выдумывал при ней, да и с нею, особенно по ночам, когда даже она, ненасытная, уставала от ласк, как поедут они, поживут на его стороне. Хотелось ему, чтоб она попривыкла к его каргопольскому другу — тетке Настёнке, чтоб, как и он сам, привязалась к самому ладу той жизни. И ни разу ему, наивному, не пришла на ум простая догадка о несовместности не то чтоб опыта, характеров, склада жизни, устремлений, понятий Настёнки, ее целостного, совестливого мира и эгоистического Нины. А главное, в Нине не оказалось ни на йоту того артистизма природного, каким так щедро одарена была некрасивая с виду Настёнка.
Нина не случайно пропустила мимо ушей и глаз все, с чем пытался сводить ее в самой Москве. Наезды его северных друзей она снисходительно терпела, смежив свои длинные ресницы, делала вид, что на нее дремоту нагоняют их рассказы о странствиях по Северному краю, о беломорских экспедициях. Равно скучным представлялись ей и бывальщины корабелов, и заботы геологов, и толки учеников Иванки Мариновой, работавших в Архангельщине.
— У каждого свои пустяки заглавные, — повторяла она чье-то плоское сужденьице, отгораживалась им, уравнивала свои пересуды о модах, о кинобоевиках с тем, что тревожило, интересовало его давних друзей.
Осуждающе покачивала головой:
— Дурью мучаетесь, а ведь серьезные люди, в этом тебе и твоим корешам не откажешь.
Застав его однажды за штопкой носков, она закатила сцену:
— Мне противно, твоими ручищами, да эдакое! Выбросил бы и другие купил.
— Сама знаешь, твоему совету последовать не смогу, привык лет с десяти никому в тягость ни в чем не быть. Я б сквозь землю точно провалился, если б на меня кто-то стал бы пахать. К тому же я все делаю, как ты заметила, быстро, как раз в тот момент, когда голова уже устала, а пустяки сами просятся: «Займись нами».
Те перепалки казались ему смешноватыми, Нина привыкла, что все кругом жили иначе, с девичьей злостью она набрасывалась на него, думалось, вот это потом схлынет, утрясется, ведь в мелочах ломать стереотип не каждому дается легко. Только оставался осадок от грубоватости, от возгласов: «Ах ты чистюля, святенький ты, оказывается…» Говорилось такое, будто мстила ему за что-то, подчеркивала: чужак он ей, чужаком и останется. Но проходил час-другой, и все возвращалось в иное русло, и нежность, и лукавство ее, и ласки помогали забыть вздорный гнев и злые выкрики.
Но вот же какими памятными они оказались теперь, теперь-то они не выглядели случайностью, сбоем. Может, в них-то она, в этих срывах, была искреннее, чем в ином — даже в близости. Ей, опытной молодой женщине, чувственность могла с лихвой, видимо, заменить чувство. Для нее близость вовсе и не чудилась, как для него, откровением…
Многое в нем Нине смешным казалось. Вроде б прощала ему как раз то, что оборачивалось заботой о ней же! Теперь-то он поздновато догадался: ей непривычным, нагрузочным, даже обременительным представлялось то, что у другой вызвало б наверняка радостную признательность…
— Как такое терпеть, парень ты что надо, а устраиваешь постирушку.
— Но так в доме у нас заведено было, мать жалели, а потом рано потерял ее, да и матросская служба к чистоте приучила; труд это, а раз труд, отчего же на женщину сваливать?! — искренне забавлялся ее протестом Слава. Он стирал быстро, споро и еще, к полной ее оторопи, каждый день менял полотенца.
— Чепуха барская! — возмущалась она.
— Но это ж простейшая привычка, и не только безобидная, но само собой разумеющаяся!
— Чтоб ни одна моя подруга, ни один твой приятель и не пронюхали, как ты рвешься в прачки! — почти кричала Нина, губы у нее становились тонкими, глаза начинали слегка косить. — Срам какой-то. Может, ты и вышивать умеешь?
— Не умею. Но знал парня на моей стороне, шагнул он в солидные люди, отменный агроном. А вышивал, если представлялась свободная минута, жена ему в это время вслух книги почитывала или они слушали музыку. Вроде б и полный отдых, и во что-то вникал человек. Говорил, прибавляется ему спокойствия, когда он разными своими сине-зелено-фиолетовыми нитями вышивал скатерки, салфетки. А потом одаривал ими друзей, иных подопечных, которые просто балдели от таких неслыханных подарков…
Не уличать ее хотелось теперь, тем более задним числом, вспоминать разное, да такое крапивное. Однако вспоминки сами глядели изо всех уголков их общего прошлого.
Однажды она в сердцах бросила ему:
— Простофиля!
Он улыбнулся.
— Слово-то какое давнее! Думал, его уже вывели из употребления, а оказывается, я ж помог его оживить. Славно-то как!
— Чего уж славнее! Ты только в своем деле раскумекался, а в жизни наивня, ох и наивный!
Она почти с сожалением, даже чуть ли не с сочувствием колола его словами, словечками. И такое случилось после ночи, проведенной вместе, погожим утром, когда ему все сперва казалось в радость…
За чистую монету долгое время принимал ее недовольство собственной родней. Совсем невдомек ему тогда было: как раз то, что вызвало ее же осуждение, продолжало играть первую скрипку в Нинином существовании… Разве не их мерилами она вооружилась, укоротив свою и Славкину общую жизнь?! Разве не она определила полный его проигрыш, уравняв все его существование с привычным, ихним, родственным! И рассекла — по живому острием прошлась, предпочтя тот быт, основанный на счетах и пересчетах, который при нем столько раз будто и вышучивала…
Она, впрочем, следовала сложившимся привычкам, только лишь укрывала их смешком, легкой иронией. Не случайно так часто говорила:
— А мамаша моя прежде всего расспросила б, сколько точно твой друг капитан зарабатывает. На какую сумму реализует причитающуюся за рейс валюту. Шибко она у меня сильная в математиках-арифметиках. Да еще поинтересовалась бы, что именно привозит он из рейсов чадцам-домочадцам! Да что и как у них ты увидел в квартире, в том дальнем портовом городе Выдринске, какие вазы, хрустали, ну и «протчее», выставленное в «хельге».
— Не слишком ли ты часто вспоминаешь их палату мер и весов? — отшучивался озадаченный Слава.
— Шуток не понимаешь, чистюля! А я же еще не прикинула вслух все с точки зрения отцовой. Он аккуратист, взвешивает человека не только по его словесам, профессии, но и по тому, какие практические связи тот имеет. Отец оповещает близких и дальних, если они в такой момент рядом оказываются: человека, мол, надо видеть в его конкретном окружении, им же созданном или заполученном.