Сергей Петров - Память о розовой лошади
— Не трогай, мама, эту тему. Не забывай, что я лучше всех это знаю.
В тот день, перед тем как уйти от них, он незаметно поставил на комод флакон с духами.
На другое утро обхода врача он ждал с особым напряжением. Но она зашла к ним в палату всего на минуту, очень строгая, с поджатыми губами, и больше разговаривала с соседом по палате, а его даже не заставила раздеваться, суховато спросила: «Как себя чувствуете?» — и быстро пошла дальше, кажется, и недослышала его ответа.
Пожилой сапер засопел, потом захмыкал, зачем-то стал крутить усы и вдруг сказал:
— Э-э, капитан, парень ты мой, золотая душа, похоже — вскружил ты нашей врачихе голову.
У Андрея бешено мелькнула мысль: «А костылем не хочешь?..» Но он сдержался, выскочил в коридор и пошел меж коек в библиотеку госпиталя. Ее сегодняшнее поведение, такой поспешный уход он воспринял как трагедию. А этот дядька-сапер еще подсмеивается над ним! Книги он любил читать, но больше толстые, чтобы надолго, но в этот раз почему-то взял томик стихов. Полистал его, прочел: «Под березою был похоронен комбат. Мы могилу травою укрыли. В ствол березы ударил снаряд, и береза упала к могиле». И хоть раньше он не очень любил стихи, не совсем понимал их и читал редко, сейчас от жалости к книжному комбату у него на глазах вдруг проступили слезы. Он даже вздрогнул и осмотрелся с испугом: не видит ли кто?
Всю неделю она не задерживалась у них в палате и на секунду лишнего времени. Он страдал, мечтал скорее попасть на фронт, но в следующее воскресенье набрался храбрости и опять пошел к ней в гости.
Ее мамы дома не было. Миша тоже где-то гулял. Вера Борисовна встретила его как-то дежурно-приветливо, сказала: «Заходите», но когда он прошел в комнату и сел на старый диван, то она заходила туда-сюда по комнате и стала часто, сосредоточенно выглядывать в открытое окно, словно кого-то ждала или у нее были неотложные дела, которым мешал его приход. Он уже собирался с силами встать и попрощаться, как она предложила:
— А не погулять ли нам?
На улице, сразу за дверью подъезда, Вера Борисовна заулыбалась и вдруг стала такой, как в то, первое, воскресенье. Они долго ходили по улицам, она рассказывала ему о городе, потом об отце, художнике, умершем рано, о брате, командире танковой роты... Незаметно вышли они к кинотеатру, и он, боясь, что она уже устала гулять и скоро захочет домой, сказал:
— Посмотрим, может, кино?
Она ответила:
— Вряд ли мы сможем купить билеты — в выходной день всегда много народа.
— Попробую, — сказал он.
Усадив ее на скамейку в небольшом сквере с желтыми дорожками и подстриженными кустами акации, он отправился за билетами. В зале от касс до самых дверей тянулась очередь. Он пристроился в конце и тут услышал:
— Товарищ военный, берите билет.
Говорила красивая женщина, вторая в очереди. Высокая, она стояла, чуть прогнув спину и подняв грудь, словно голову ее тяжеловато оттягивали уложенные на затылке темные волосы.
Он шагнул к кассе.
— Берите, берите, — повторила женщина.
Люди в очереди потеснились и освободили проход к квадратному окошечку, глубоко запавшему в толстую стену. Покупая билеты, он увидел, как женщина стрельнула искоса на него глазами, заметил внимание окружающих и внезапно будто заново обрел свой высокий рост, услышал на груди легкий звон орденов, ощутил на плечах капитанские погоны; радостно сказал: «Спасибо!» — весело зацокал подковками сапог по кафельным плиткам пола.
Вера Борисовна поднялась навстречу:
— Не получилось?
— Вот, — показал он билеты.
В фойе кинотеатра перед началом сеанса она тихо стояла рядом, но вдруг весело рассмеялась негромким, но звонко, словно бы с вызовом, рассыпавшимся смехом; приподнялась на носках и шепнула ему на ухо:
— А на тебя женщины смотрят.
И легко, почти незаметно взяла его под руку, но получилось это так, что у него на руке окаменели мускулы.
4
К осени его выписали из госпиталя и направили командиром батальона в запасной полк, формировавшийся в лесу недалеко от города. Дни стояли ясными, небо было стеклянно-прозрачным, а воздух свеж и сух. Жил он в землянке. Багровые листья, опадая с деревьев, заваливали ее сверху, и землянка выпирала из пожухлой травы пламенно-красным бугром.
В гости к ней ему удавалось выбираться часто, но они почти не встречались: на фронте шло наступление, и она сутками пропадала в госпитале. Зато с ее мамой и с Мишей он наговорился вдосталь и как-то незаметно, между прочим, перетянул старый диван, заново обил входную дверь, чтобы из нее не торчала вата, и даже подправил кухонную печь, которая у них стала чадить.
Ближе к зиме, когда лужи у солдатского умывальника на вытоптанной до голой земли поляне по утрам стало затягивать паутинно-тонким льдом, в штабе Андрею Даниловичу сказали, что полк завтра уходит на фронт. Он вымолил у командира полка отпуск до вечера и кинулся в город прощаться. Погода давно уже испортилась: дул ветер, и падал сырой, с дождем снег. В знакомом подъезде почему-то было грязно и сумеречно, каменные ступеньки источали мозглость.
К счастью, Вера была дома — не надо было торопиться в госпиталь. Она открыла дверь, впустила его в комнату, а сама забралась с ногами на диван и закутала плечи старой шерстяной шалью.
— Холодно очень, — пошвыркивая носом, сказала она. — До вечера мне отдохнуть дали, а дома ужасно холодно.
Комната действительно выстыла: поставленная на зиму круглая чугунная печка с длинной, углом изогнутой трубой, выходящей на улицу через забранную листом железа форточку, чадила, но грела плохо.
— Чего она у тебя так вяло горит? — кивнул он на печку. — Растопить бы надо.
— Ах, да топила я ее, топила... Так ведь не горит.
У печки стояло ведро с углем. Уголь мелкий, почти порошок, такой может разгореться разве что на сильном огне. Открыв дверку, Андрей заглянул в беловатое от дыма нутро печки и усмехнулся: она накомкала туда бумаги, подожгла ее, сверху насыпала уголь; вот и чадит печка, не греет.
— Дрова у тебя есть? — спросил он.
— Есть немного. Там... В ванной... Поленья какие-то сучковатые, и топором их не расколоть, и в печку они целиком не влазят.
Он засмеялся.
— Чего ты хохочешь? — обиделась она. — Правду же говорю.
— Так какое же полено сюда целиком влезть может, — вновь засмеялся он.
— Да колола же я, колола... — она опять шмыгнула носом.
Ему стало жалко ее, он сказал:
— Посиди. Я сейчас, — и пошел в ванную комнату.
Тонко настругав щепы, он положил ее шалашиком над горящей бумагой. Слегка обрызгав водой из кружки уголь, он подбрасывал его на огонь мелкими порциями, и скоро в печке загудело, круглые бока ее сначала зарумянились, потом зарделись и стали словно прозрачными. Скоро зарумянилась и труба. Он открыл дверцу печки. Стены комнаты и комод осветились, зато краснота с боков печки и с трубы опала.
В комнате скоро стало теплей и суше.
Вера повеселела:
— Приезжай почаще — печки топить.
Сидя на корточках, он смотрел не мигая на огонь и долго не отвечал; наконец сказал:
— Больше я не приду.
Она удивилась:
— Почему? — и голос ее дрогнул. — Или...
— Да, — кивнул он.
Она мгновенно спрыгнула с дивана и присела рядом:
— Когда?
Он молча пожал плечами: говорить-то было не положено.
Один только раз в жизни Андрей Данилович видел свою жену плачущей. Даже на похоронах своей матери она не ревела, держалась стойко. А вот тогда разревелась — слезы так и залили ее щеки. А ведь до этого между ними, собственно, ничего и не было.
— Милый ты мой, милый... — она подалась к нему и сжала его голову ладонями. — Не приведи господь, чтобы все повторилось.
Что было потом — помнилось смутно. Очнулся он к вечеру. Весь остаток войны, до победы, пронес он в душе тепло ее рук, ее тела, нет, не рук и тела, тепло ее человеческого существа.
С фронта он ей писал при каждом удобном случае, подробно, обстоятельно рассказывая в письмах про всю свою жизнь, о чем можно было писать, подчеркивая чернилами наиболее главные, по его мнению, моменты. Она отвечала беглыми записками на сложенном вдвое листке бумаги; трудно было понять по ее ответам, как она там, и в следующем письме он дотошно выспрашивал обо всем, задавая множество вопросов, а после огорчался, получая торопливую записку.
Войну Андрей Данилович закончил недалеко от Берлина: не смог до него дойти опять из-за мины; ранило его на этот раз сравнительно легко — в мягкие ткани левой ноги. Но к тем шестнадцати осколкам в коробочке прибавилось еще три. А двадцатый вот так и остался в теле.
О ранении ей он ничего не писал, просто сообщил, что изменился адрес полевой почты, поэтому ее, опять-таки торопливая, но самая важная из всех записок, какие он от нее получал, дошла до него с небольшим опозданием: она небрежно, будто речь шла не о ней, а о соседке, сообщила, что ждет ребенка, и приписала: «Но не тревожься, и пусть это тебя не связывает. Не считай, пожалуйста, себя чем-то обязанным — я и сама не маленькая». Он долго не мог прийти в себя от негодования. Как же так? Родится ребенок, а он вроде бы не должен иметь никаких обязанностей? Весь день, обложившись книгами в скудной библиотеке полевого госпиталя, он сочинял по этому поводу нравоучительное письмо, пытаясь выбрать из книг к месту цитаты, но к вечеру ему стало смешно от собственной глупости, и вместо письма он вскоре оформил на ее имя денежный аттестат.