Йонас Авижюс - Потерянный кров
— Может, ты и прав, — сказала она, по-своему истолковав его молчание. — Если люди по-настоящему любят друг друга, между ними не может быть ничего скрыто. Когда ехала сюда, хотела все тебе рассказать, а потом испугалась. Я боюсь тебя потерять, Гедмис! Но больше так не могу. Надо было раньше сказать, пока мы не успели так сблизиться. Да что поделаешь… Поцелуй меня.
Гедиминас тревожно взглянул на нее.
— Ну, поцелуй, поцелуй. Может, потом не захочешь и смотреть в мою сторону.
Он рассмеялся.
— У тебя, пожалуй, есть актерское дарование. Ну что ты? — Однако наклонился и поцеловал ее в губы.
Прохладные руки обвились вокруг его шеи, а он приник к ее губам и снова почувствовал нестерпимую жажду. Нет, она не умеет играть. Может, старается, как каждый из нас, но у нее ничего не получается.
— Прости, — растроганно шептал он. — Я ревнивый дурак, только и умею обижать тебя. Прости, Милдуже.
Тогда она зажала его лицо в ладони и посмотрела в глаза.
— Ты любишь меня, — убежденно сказала она. — Пока еще любишь. — И вдруг заплакала. — Гедмис… Гедмис… Гедмис…
— Чего ты?.. Ну не надо… — У него тоже сжалось сердце: он был так же несчастен и бессилен, как и она. Но теперь не мог не сказать того, о чем несмело думал по дороге на свидание. — Оставь его. Я заберу тебя в деревню. В прошлый раз ты говорила: хорошо бы убежать на необитаемый остров и жить как Робинзон с Пятницей. У меня есть такой остров. Перебирайся в Лауксодис.
Она вся напряглась.
— Ты не бойся, он не посмеет нам сделать ничего плохого. Я хорошо его знаю — трус и тряпка. Поселимся у моего отца. Места много, и старик у меня хороший. Хочешь? Бери велосипед — и поехали, хоть сейчас! Правда, Милдуже, ну зачем тебе возвращаться в Краштупенай?
Она отшатнулась. Так резко откинулась в сторону, что он не успел даже увидеть ее лица. Повернувшись спиной, долго вытирала платком мокрые щеки.
— Я серьезно говорю. Конечно, прибавится хлопот по хозяйству. И удобства не те, что в городе, сама понимаешь. Почему ты молчишь?
— А что я могу ответить? — Она заговорила неожиданно спокойно, даже с ноткой цинизма: — Я понимаю, они от доброты сердечной, эти благие пожелания. Ты благороден, очень благороден, Гедмис. А я вот не могу отплатить тебе тем же. Сам говорил: целовал мои губы и чувствовал за ними утаенные слова. Я не родник, прозрачный до дна, мой милый.
— Знаю, — ответил Гедиминас и помрачнел.
— Я тебе изменяла. Не с ним, конечно, — с другим. У тебя есть такие стихи, где ты оправдываешь физическую измену, если в душе женщина сохраняет верность. Я изменила тебе только физически.
Гедиминас сел. Хотел взять ее за плечи и повернуть лицом к себе.
— Не надо. Ляг и помолчи. Сам ведь хотел, чтоб между нами не было тайн.
Он упал на спину, словно от удара. Мягкий, картавый говорок струился откуда-то из-под земли. Замученный, вялый голосок. Гедиминас смотрел на медный купол неба, но видел изогнутую спину Милды. Голую, нежную спину. А на ней — белую руку Дангеля в перстнях. А может, он снял перстни и положил на стул, рядом с часами? «Верность в душе… Ха! Она принимала в себя чужое тело и в это время думала обо мне…»
— Что ж, Дангель импозантный мужчина. Но не могу представить, чтоб он говорил: «Я тебя люблю». Наверное, сказал: «Ты — вкусная женщина».
— Нет. Он сказал: «Вы умная женщина, фрау Милда, сразу поняли, что к чему. Адомас сегодня извинился за вчерашнюю выходку у Баерчюсов, но я бы еще подумал, хорошенько подумал, стоит ли предать это забвению».
— Адомаса спасала?
— Могла бы добавить: и тебя. Но это уж будет неправда. Если бы Дангель сразу потребовал такую плату, я бы ударила его. Но он был корректен и вежлив. А я — растерянная, выбита из колеи. И оскорблена, Гедмис. Слабостью Адомаса, его унижением перед Дангелем…
— Словом, типичная женская месть.
— Может быть. Называй это, как тебе угодно. Я так и думала, что ты ничего не поймешь.
— Почему? Понимаю. Есть мужчины, которые ищут утешение в чарочке. Женщины, оказывается, заменяют алкоголь кое-чем другим.
— Хорошо, больше не буду рассказывать.
— Говори. Хоть и без того ясно: ты изменяла мне с ним, пока тебе не взбрело в голову признаться. Но я не вправе обижаться: я ведь тоже участвую в твоих изменах Адомасу. И странное дело: не чувствую ни малейших угрызений совести.
— Могу быть точной: после этого я встречалась с ним всего три раза. И уже с расчетом — вытащить из полиции Адомаса. Он ничего твердо не обещал, — мол, не только от него это зависит, — ничего не делал. Несколько дней назад догнал меня на автомобиле в пригороде, хотел втащить в машину. Вырвалась. Вечером выдумал для Адомаса какое-то срочное дело и заявился ко мне. Хотела выгнать его. «А ты не старайся, — говорит он, — за своего супруга. У нас нет оснований уволить его — он добросовестный служака». И тогда, Гедиминас, он мне рассказал, он мне все рассказал… Ах, многие говорили, что у Адомаса руки в крови, но я не верила. Я не хотела этому верить, Гедиминас, не из любви к нему, — просто инстинкт самосохранения. Ведь я его жена, все-таки его жена… Я столько унижалась перед этой сволочью Дангелем! Я ему продавалась! А он-то ведь все знал про Адомаса, но молчал. И я вытолкнула его за дверь. Думала, сойду с ума — так я была себе противна. А он: «Потише, потише, фрау Милда. Мы многое прощаем женщинам, но когда они переступают грань, за которой начинается политика, мы караем их по закону наравне с мужчинами…»
Гедиминас краешком глаза посмотрел на нее. Съежившуюся, словно в ожидании удара. Теперь он не видел ни голой нежной спины, ни ласкающей ее руки Дангеля в тяжелых перстнях. А может, этого не было вообще? Может, это ему только примыслилось, как бывает душной летней ночью?
— Вставай. — Он взял ее за плечо, повернул лицом к себе. Хотелось ударить это мертвенно-бледное лицо, но руку остановил умоляющий детский взгляд. — Свежо стало. Простудишься еще. Пойдем.
Она послушно встала. Оба молча подняли велосипеды, с шелестом покатили их по росистой траве. Он — впереди, она — за ним. Скорей, скорей… Отчаянная поспешность беглецов. А вокруг — лужицы поднимающегося тумана. Коровы и лошади понуро стоят в этих лужицах — по брюхо в тумане. Тонут во мгле кусты и хутора.
Долго, неимоверно долго катят они свои велосипеды и молчат. Год, десять, а то и все сто лет. Все моря земли успели выйти из берегов и затопили деревья по самые верхушки. Он ползет по дну океана, как краб. Тонны воды на квадратный сантиметр. Раздавят! Одиночество наваливается на него тяжестью всех гор земли. Расстояний не стало. Пустота, кругом одна пустота… Печаль утраты сдавливает сердце. Душе холодно и неприютно в этой Арктике молочного тумана.
— Какой туман! — кричит он: так хочется услышать в ответ живой голос. — Совсем как осенью.
Но ответа нет. Обернувшись, он смотрит на ватную стену. Пусто за ней и уныло. Ждет, пока не приблизятся ее шаги. Их не слышно.
— Милда!
Тишина.
Он стоит, ждет, а сердце бьется все сильней. Потом вскакивает на велосипед и мчится обратно. Пролетает проселок, по которому только что выбрался на большак. Дальше заброшенный сеновал — место их встреч, вывороченный бурей тополь у дороги.
— Милда! Милда!
Наконец-то! Подъезжает к ней, стаскивает с велосипеда.
— Уйди… Не трогай!
— Малютка, сумасшедшая моя малышка…
— Поэт! Благородные мысли, возвышенные образы… Все вы, мужчины, становитесь заурядными самцами, тронь только вашу собственность.
Он поднимает ее на руки, легкую, как ребенка, всхлипывающую, но послушную. Он снова не один в Арктике белого тумана.
— Ну, перестань! Успокойся! Прости меня, Милду-же… Пойми: ведь не люби я тебя…
— Вот-вот, не люби я тебя, ты бы в жизни не услышал того, что рассказала, и через несколько дней мы бы жили у твоего отца.
— Я понимаю, моя крошка. Никогда так хорошо не понимал, как сейчас.
— Я всегда довольно строго судила женщин, торгующих своим телом…
— Ну, хватит! Забудем! — Сжимает ее в объятьях. — Ты жертвовала собой… ради другого. Бессмысленно, конечно, но важен не результат, а намерение.
— Нет, нет! Я сделала это ради себя, только ради себя, Гедмис. Я думала, он еще не замарал рук. Мне не хотелось быть женой палача.
— Смотри-ка, ты состоишь из одних только слабостей. Никогда не знаешь заранее, что тебе стрельнет в голову. Тебя надо держать в узде, змееныш ты мой. Или отпустить. Да, лучше бы отпустить насовсем. Но что поделать, если не получается? — Он невесело рассмеялся и, поставив ее наземь, согрел остывшие губы долгим поцелуем.
VIIIГедиминас стоит, опустив простоволосую голову. Мухи облепили губы мертвого. Иссиня-желтое лицо отвратительно раздуто. А был ведь красивый парень. Веселый, приветливый, он чертовски хотел жить. «Хоть бы челюсть платком подвязали». Но такое ли нынче время? Вот уже подкатила телега; двое полицейских зашвыривают Василя на повозку, как бревно. Трое мужиков с заступами топают за телегой: зароют на Французской горке.