Георгий Баженов - Хранители очага: Хроника уральской семьи
— Страшно… А тебе?
— Нисколечки!
— Вот и врешь, врешь, врешь… — прошипел-прошептал Олежка, а она сказала громко:
— Да? Да? Олежка-Карлежка!..
— А ну тише, малышня! — прикрикнул Сережа; он лежал на кровати, сложив ноги на спинке кровати, руки положив под голову; он лежал так уже давно. — Брошу школу, пойду в профтехучилище. Летом, — говорил он Свете.
— Да, да, да! — сказала Маринка, обращаясь больше к Светлане, Серафиминой дочери, чем к Сереже. — Скажи ему, Света, кого не спрашивают, тот не сплясывает.
— Ну, муха, дожужжишься у меня, — пригрозил лениво Сережа. — Брошу… — продолжал он для Светы.
— Ну и дурак будешь, — сказала Света. — Нет, правда, Маринка, — сказала она уже ей, — потише вы. Сегодня такой день, а вы шумите…
— А мы совсем не шумим, Света. Он мне говорит: страшно, а я говорю: не страшно.
— Ничего вы еще не понимаете, — вздохнула Света, оторвавшись от книжки и посмотрев в окно. Она книжку не читала, а просто перелистывала ее, некоторые строчки читала, но они проходили мимо сознания, как бы проплывали перед глазами в тумане; порой одна-две слезинки капали на странички, и Света особенно старательно отворачивалась к окну.
Иногда к ним в комнату приходил кто-нибудь из взрослых, садился и молчал, а если спрашивал о чем-то, то непонятно, для чего спрашивал, потому что не прислушивался к ответам, — и так почти все, кто заходил сюда. Исключением была Олежкина мать; она, когда немного освободилась, принесла к ним в комнату много-много разных пирогов, особенно Маринка любила хворост и вафли (домашние), которые стряпала три дня назад сама бабушка Настя. «Ох, любил он их, сердешный, — приговаривала она, когда стряпала, — вафли-то эти, только чтоб мягкие были, чтоб попышней… Встал бы вот, отведал, может, сказал бы что… мол, эх, старуха, старуха…» Позже бабушка Настя совсем занемогла и слегла в постель. Она лежала сейчас в отдельной комнате, к ней заходили только Марья Трофимовна и Серафима. Олежкина мать, когда нанесла им пирогов, а потом заварила крепкого чая, села вместе с ними за стол, и хотя Сережа и Света были хмурые и молчаливые, Олежкина мать бодро, как бы слегка подсмеиваясь над ними, разговаривала с Маринкой и Олежкой. Приговаривала:
— Тебе вот это. Обязательно съешь. А тебе — вот это. Чтоб все до крошки съесть. Это за дедушку Трофима. Любила дедушку?
— Любила, — кивая головой, с набитым ртом отвечала Маринка, отпивала чай и смешно отмахивалась руками: — Уф, уф, горя-чий!..
— Обожглась?! — улыбалась Олежкина мать. — Ну ничего, до свадьбы заживет. Заживет?.. — И, не дожидаясь ответа, снова улыбалась и гладила Маринку по голове, а Олежка ревниво следил за матерью и со странной тоской в глазах отворачивался от них. — Ишь, бутуз, — говорила Олежкина мать. — Надулся. А чего надулся? И сам не знаешь. Вот смотри, лопнешь еще…
Нравилась Маринке Олежкина мать, у нее была такая теплая, ласковая ладошка и глаза добрые с веселинкой и с чертиками, вот у мамы тоже так бывает — какие-то там как будто чертики пляшут, блестинки сверкают, когда она смеется; и вообще Олежкина мать напоминает маму, только мама похожа на девочку, а Олежкина мать — настоящая тетенька. И как раз когда с ними сидела Олежкина мать, в комнату вошла Марья Трофимовна; Олежкина мать сразу же подставила ей стул, показала рукой: присаживайся к нам, посиди, посиди с нами. Марья Трофимовна присела, но как бы не обращала ни на кого внимания, сидела и молчала.
— Ну, ничего, ничего, — сказала Олежкина мать.
— Бабушка, — сказала Маринка, — поешь пирога. Вот этот. Этот дедушка Трофим любил.
— Вот что жалко-то… — вздохнула Марья Трофимовна. — Жалко, не дожил немного. Золотую свадьбу им с мамой хотели сыграть…
— Это, конечно. Понятно… — кивнула Олежкина мать. — Это всегда так в жизни бывает. Чего меньше всего ждешь, то и случится. Вы выпейте, выпейте, правда, чайку.
— А с другой стороны, — говорила как бы сама с собой Марья Трофимовна, — уж чему быть, того не миновать. Значит, судьба.
— Да что же, что судьба, — сказала Олежкина мать. — Мало ли судьба. Если судьба, то могла бы и подождать. Когда ни случится, все равно судьба, значит, можно и подождать.
— Бабушка, ну почему ты ничего не ешь? Такие вкусные пироги… правда, Олежка?
Олежка кивнул, а Марья Трофимовна сказала:
— Да уж она не спросит, судьба. А вообще — это правда. Плюнуть бы на эту судьбу и растоптать ее трижды.
— Бабушка, а что это судьба? — спросила Маринка. — Наша жизнь?
— Мар, ты долго там жужжать будешь? — вновь бросил Сережа. — Слоны разговаривают, муха — не жужжи.
— А если я не знаю? Мне же хочется знать?
— Вот и станешь старухой, — бросил небрежно Сережа. — Много будешь знать, скоро состаришься.
— Сережа, — укоризненно сказала Света, — ты можешь с Мариной как-нибудь по-другому разговаривать? Она ведь не шпана, а девочка все-таки…
— Мамка! — в комнату вошел Глеб. — Там тебя зовут. Предок с Петровичем сцепились. Предку выпить охота, а Петрович не дает.
Марья Трофимовна вышла, а Глеб, развернув стул от себя, сел, положил руки на спинку и начал в упор рассматривать Олежкину мать.
— Ну что, — спросила она его. — Как дела? — И смутилась от этого своего вопроса и от откровенного взгляда Глеба.
— Спрашиваешь! — ответил он. — Есть такой сад…
— Что? — не поняла она.
— …а в саду яблоки растут. Спелые яблоки, — сказал он.
— А-а… — протянула она взволнованно. — Яблоки-то спелые, да не на каждый роток. — И добавила с усмешкой: — У тебя Варюха-то где, в больнице сейчас? На сохранении?
— Ежику понятно, не на каждый, — усмехнулся и Глеб, как будто не слыша ее вопроса. — Ну, смотри…
— Яблоки, яблоки… — сказала Маринка. — Какой глупый. Какие сейчас яблоки? И вечно он со своими ежиками… — Маринка укоризненно развела руками.
— Поворчи, поворчи, — сказал ей Глеб. — Мало тут старух без тебя, — и он в усмешке стрельнул глазами в Олежкину мать, прежде чем выйти из комнаты.
И теперь было уже неуютно и невесело от взгляда Олежкиной матери — она как бы вспомнила, где она и что здесь нынче происходит. Пусть ребятня еще ничего не смыслит, включая отчасти и Сережу со Светой, все равно, что бы ни происходило сейчас в этом доме, происходит под знаком того, что там случилось, что там делается, — никуда от этого не денешься. Олежкина мать вздохнула и тоже ушла из комнаты…
А домой Маринка возвращалась с Сережей, держась за его руку. Она задирала голову кверху и говорила:
— Много-много-много звезд. — Она говорила это только себе, потому что Сережа совсем не обращал на нее внимания. — Интересно, — сказала Маринка, — там, на небе, там тоже холодно? — И опять Сережа молчал. — Да, холодно на небе, — сама себе ответила Маринка. — Вон какие звезды яркие… А в земле, — размышляла она, — еще холодней… Да?
ГОД ТРЕТИЙ
11. БАБУШКА, ТЫ СОВСЕМ МОЛОДАЯ
С утра Марья Трофимовна затеяла стирку — наконец-то добрались руки и до белья. Все, что было в доме из грязного белья, она вытащила во двор, сбросила на траву: тут были и половики, и старые промасленные спецовки, и рабочие брюки, и шторы, и матерчатые коврики, и покрывала, и накидки со скатертями, не говоря уже об огромном ворохе обычного белья. Грубое накопилось еще с зимы, ну а что полегче — обычное дело; всю эту серятину, черноту и промасленность она замочила пока в двух корытах, а стирку начала с легкого — не как всегда. Маринке в стороне она поставила низенькую табуретку, налила в таз горячей воды, дала кусок мыла; белье свое: летние платьица, майки, трусики, платки, бантики, носочки, «пеленки», платья, фартучки и передники кукол — Маринка обычно стирала сама. Работа закипела. Может, и смешно это, но Марья Трофимовна любила, когда рядом с ней что-нибудь делала Маринка — не что-нибудь даже, а по-настоящему работала. Более старательной и усердной, трудолюбивой и понятливой помощницы у Марьи. Трофимовны никогда не было, ее всегда удивляла и радовала особая тщательность, с какой Маринка выполняла любое дело. Если она стирала, будь спокойна, за ней не нужно перестирывать — все было чисто, как если бы стирала сама Марья Трофимовна; если она гладила (у нее был свой маленький электрический утюжок, который прислала ей на трехлетие Людмила из Москвы), то ни одной морщиночки, ни одной складочки нигде не оставит; если прибирала в своем детском уголке, то с такой безукоризненной точностью и красотой расставляла по местам игрушки и куклы (а в шкафу — книжки, которых у нее было многое множество), что просто диву даешься. И когда она все это делает, то и движения у нее какие-то по-взрослому размеренные, экономные, плавные; так и светится, кажется, все в ней от ощущения важности работы и неподдельного внутреннего достоинства. Или вот сейчас, если посмотреть на нее, — какая прелесть девочка! Ножки загорелые, белое платьице безрукавное с большим вырезом на шее — такой же загорелой, как и ножки с ручками, в двух косичках-хвостиках — по яркому красному банту, здоровая, веселая, жизнерадостная — как бы хорошо, если бы всегда так. И до чего приятно, когда лето, — все в девочке отдыхает от лишних одежд, дышит воздухом, солнцем, можно бегать, как сейчас, босой по траве и прыгать, веселиться, баловаться… Потому что даже если она увлеклась сейчас работой, то ведь все равно это для нее отдых и игра — игра во взрослую… Марья Трофимовна была тоже босая, в легком ситцевом платье, волосы на голове распустила (развязала узел), и от всего этого выглядела удивительно помолодевшей.