Иван Вазов - Повести и рассказы
Мало-помалу разговоры стихли. Сокрушительные волнения дня, наполненного прощанием со всем, что было дорогого, и пьянящая ночная прохлада сморили усталую молодежь. Через час в поле слышно было только сильное и ровное дыхание двадцати здоровых грудей.
Не спал лишь один из запасных, Младен Райчев, тот самый молодец, которому девушка в последнюю минуту подарила на станции букет. Образ ее не давал ему покоя, неотступно стоял перед ним. Он видел ее такой, какая она была, когда тронулся поезд: задыхающейся после быстрого бега, с пылающим лицом и черными испуганными глазами, влажными от смущения, с алыми, как коралл, устами, на которых, казалось, замерли так и не сказанные ею нежные прощальные слова. У него до сих пор горела рука — так крепко сжал он ее пальцы, и теперь он так же сильно, крепко сжимал ее букет, а душа его трепетала от мучительного тайного желания, похожего на неутоленную жажду, — сейчас же увидеть ее, что-то сказать ей, — он сам не знал что, но такое, что камнем давило ему грудь. Ему казалось, что его сердце, душа остались там, на станции, и сам он, подлинный Младен, сейчас там, а здесь — какой-то другой, ненастоящий.
Особенно тяжело ему было оттого, что в последнее время они с Цанкой почти совсем не встречались. Только на мгновение увиделись на станции, словечком перемолвиться не успели. А как много нужно было сказать друг другу, о скольком переговорить перед разлукой. Цанка мелькнула и исчезла как сон. Да, прямо как сон наяву. Видно, убежала, бедная, потихоньку из дому, чтобы проводить его, и чуть не опоздала. Он по глазам ее видел, как у нее замирало сердце, когда она глядела ему в глаза. И подумать только: ведь это он сам, сам виноват, что Цанку не пустили с ним проститься. Вчера он пошел к отцу Цанки, чванному, вспыльчивому, злому на язык, но подчас и доброму Милю Каражелеву. Тот как раз гостей провожал.
— Я завтра, бай Милю, с запасными уезжаю и пришел к тебе, как к старшему, проститься и благословения попросить.
Милю удивился. Долгие годы он и покойный отец Младена ненавидели друг друга. В молодости отец Младена участвовал в восстании и до конца своих дней остался на редкость упорным, неколебимым человеком. Милю презрительно звал его «комита», а из-за него терпеть не мог и Младена, унаследовавшего не только удаль и упрямство отца, но и его ненависть к чорбаджиям. С какой стати вздумал Младен с ним, с Милю, прощаться, да еще благословения у него просить?
— Значит, служить идешь? Хм… Что ж, в добрый час. Авось хоть там тебя человеком сделают. Народил покойный Райчо сукиных сыновей, прости ему господи, — буркнул Милю.
— Ты, бай Милю, об отце плохого не говори. Довольно ты его при жизни поедом ел, — дрожащим голосом промолвил Младен.
— Чего тебе тут надо, парень? Уезжаешь, ну и сгинь скорей! — крикнул Милю, глядя с ненавистью на парня.
Младен глазом не моргнул. Грубость чорбаджии разбилась, как о скалу, о его упрямство.
— Сгину, не бойся, — отрезал он. — Только прежде мне надо сказать тебе два слова. Запомни их хорошенько.
— Валяй, слушаю.
— Когда я со службы вернусь, коли жив останусь…
— А коли не останешься?.. То-то плакать будем! — грубо прервал его Милю.
— Коли жив останусь, сватов к тебе пришлю. Смотри, до тех пор никому не отдавай Цанку.
Ошеломленный такой дерзостью, Милю взглянул в глаза парню, чтобы удостовериться, не смеется ли тот над ним, но прочел в них лишь твердую решимость. Ненависть его сразу перешла в презрение.
— Ах ты, сукин сын! Свататься вздумал, скажи на милость! Да кому ты нужен, вшивый попрошайка? Его из села гонят, а он к попу в дом полез!
— Мы с Цанкой любим друг друга; она сама хочет за меня, — взволнованно промолвил Младен, опуская глаза.
Чорбаджия вместо ответа громко захохотал и, сунув руки в карманы, пошел прочь.
— Никому не отдавай Цанку, слышишь? — задыхаясь, крикнул Младен, побледнев от бешенства. — А то дом дотла спалю!
И тоже пошел, слыша за собой громкую ругань чорбаджии:
— Разбойник, бандитское отродье! Известно, от смутьяна кто родится? Такой же смутьян.
Все это вспомнилось теперь Младену, и в груди его снова вспыхнула злоба.
— Пусть только отдаст кому Цанку; убью, как бог свят; и его, и ее, и себя убью, — бормотал он.
Но вскоре перед его мысленным взором возникла другая, более нежная и успокоительная картина. Ему представилось спящее под звездным небом село. Возле высокого плетня, огораживающего двор Милю, под нависшими ветвями старых верб шумит речка, у самой воды дремлют гуси; на дворе тишина, только груша шелестит листвой да шепчутся побеги фасоли. В сарае, где стоит ткацкий станок, постелила себе и легла Цанка. В доме все давно уснули, а ей не до сна. Не до сна его голубке, — она тоже лежит и томится. Как она обрадовалась бы, если б услыхала его голос, зовущий ее, шепчущий во мраке ее имя. И вдруг увидела бы его, и они были бы одни, говорили бы нежно-нежно обо всем, обо всем, что у них было на душе перед расставаньем. Цанка выскользнет из постели неслышно, как змейка, никто и не заметит… И вдруг его как осенило: а что, если пойти сейчас в деревню? До рассвета часов шесть-семь, времени довольно, чтобы добраться к милой на край света, не то что в село, до которого всего какой-нибудь час пути.
Один миг — и решенье принято. Теперь уж ничто не могло его остановить. Окажись на пути Младена огненная река, он переплыл бы и ее; превратись забор Милю в крепостную стену, он и тогда перемахнул бы через него.
На высоком лазурном небе трепетали молчаливые звезды. Вокруг — мертвая тишина, изредка нарушаемая лишь богатырским всхрапыванием крепко спящих парней. Младен осторожно встал и быстро зашагал вдоль железнодорожного полотна. Скоро он скрылся в полумраке летней ночи.
* * *Миновала полночь, когда, взволнованный чудной встречей, Младен вышел из села и направился к станции, чтобы оттуда идти вдоль полотна. До сих пор никто его не видал, никто не попался навстречу; село было пусто, мертво, и он надеялся, что его ночное посещение и в особенности имя той, ради кого он приходил, останутся тайной. Он понимал теперь, что поступил безумно, нарушив дисциплину, но удержаться от этого было выше его сил.
Он страшно спешил, не зная, который час, и боясь опоздать к побудке. Ветер стал сильней и глухо шумел меж плетней и в ветвях орешен. Выйдя в поле, Младен вдруг увидел налево яркий свет. Он всмотрелся. Далеко в поле, объятые желтыми языками пламени, горели копны. Огонь, раздуваемый ветром, захватывал все новые и новые снопы и копны, образуя извилистую реку пламени. Все кругом было залито светом. Пламя перекинулось на высокую скирду, и в воздух поднялся огромный столб огня, выбрасывая под дыханием ветра, который все усиливался, целые языки пламени. Вдруг Младен услыхал шаги и с испугом увидел, что навстречу ему движутся две человеческие фигуры. Он узнал в них односельчан и, кинувшись в сторону, спрятался в кустах. Успокоив себя мыслью, что сам он остался неузнанным, Младен пошел было дальше, но опять остановился. Зрелище пожара вызвало в нем глубокую жалость.
Сколько тут гибло человеческого труда! В несколько минут обращалось в пепел богатство, созданное усилиями природы и человека, и никакая сила не могла бы вырвать из объятий жадной стихии сухой, легко воспламеняющийся материал. В этом пожаре, возникшем, конечно, по злому умыслу, Младен увидел дурное предзнаменование. Зловещие отсветы еще долго провожали его, и он вздохнул с облегчением, когда, повернув за холм, перестал их видеть.
Когда он вернулся к товарищам, они еще спали. Он растянулся на земле и, усталый от всего пережитого, тут же заснул.
А на утихшем бледном небе уже разбрасывала первые лучи свои заря.
* * *Когда взошло солнце, поезд прошел по исправленному мосту и после полудня доставил солдат в город.
На другой день под вечер Младена потребовали к офицеру. Это удивило его. Но когда, явившись к начальству, он застал там отца Цанки, удивление сменилось испугом.
«Неужели он все знает? — побледнев, подумал Младен. — Не может быть! Наверно, пришел жаловаться, что я давеча обругал его».
Лицо офицера было сурово, а физиономия Милю перекошена злобой. Младен стоял навытяжку, неподвижный, как статуя.
— Младен Райчев, когда вчера поезд останавливался у разрушенного моста, ты отлучался куда-нибудь? — спросил офицер.
Видя, что об его путешествии уже известно, — должно быть, те двое узнали его, — Младен решил не запираться и стойко выдержать любое наказание. В одном только не мог он сознаться: в том, что видел Цанку. Нет, ни за что на свете не опозорит он девушку. Умрет, но не скажет. Приняв это решение, он уже не отступал. Упрямство его превратилось в неколебимую волю. Младен принадлежал к числу тех наших неподатливых крестьян, наделенных твердым, несгибаемым характером, которые во время последней войны, в госпиталях, под ножом хирурга изумляли врачей сверхчеловеческим терпением и мужеством.