Эльза Бадьева - Допуск на магистраль
— Не думай! Я тебе на кушетке постелю.
И начала раздеваться. А Люся сразу почувствовала себя здесь неуютно и одиноко. Села на краешек стула и, стараясь не смотреть в сторону пышной кровати, принялась разглядывать фотографии и открытки, кнопками прикрепленные к стене. Но места в комнате было так мало, что она не могла не видеть Маруську, а та раздевалась, ничуть не стесняясь ее, словно бы даже хвастаясь своим телом. Наконец она постелила и на кушетке и только тогда задернула занавески. Сказала Люсе:
— Ложись. Чего присмирела?
И, звякнув цепью, подняла гирю ходиков.
Сама она легла не сразу. Достала из комода какой-то лоскут, с треском разорвала его на узкие полоски и накрутила на них волосы. Сверху повязала косынку. Потом посидела на кровати, задумавшись, сняла с себя медальон, потерла его краем простыни и раскрыла. И стала рассматривать то, что было внутри, так внимательно, будто видела это впервые. Потом закрыла медальон, положила его под подушку и как-то странно глянула на Люсю, словно удивилась ее присутствию.
Шел уже второй час ночи, когда они погасили свет, и Люся подумала, что Антону там, в кочегарке, и жарко, и душно, а угольная пыль вредна для голосовых связок. Представила, как он огромной совковой лопатой кидает в топку каменный уголь, и от внезапной догадки даже села в постели.
— Марусь! Да ведь у него же рука больная!
— Ну, да, — согласилась Маруська.
— Как же он?
— Приспосабливается. Говорит, для руки даже хорошо. Тренинг, что ли?
«Да откуда ты знаешь?» — хотела возмутиться Люся, но сдержалась и только сказала: — И зачем это ему вздумалось? Устает. Голос еще испортит.
— А ты небось с папой-мамой живешь? — язвительно откликнулась с высоких подушек Маруська. — Обедаешь каждый день?
Люся осталась сидеть, только натянула на озябшие плечи одеяло. Отца у нее давно не было, а мать работала медсестрой в подмосковном госпитале. Однако старшая сестра как могла помогала Люсе.
— Думаешь, четыреста граммов чернушки для молодого мужика — еда? А приварок этот столовский? В мирное время бездомный кобель есть не станет. — Она помолчала, прислушалась. — Спишь, что ли?
Люся шмыгнула носом. Говорить она не могла.
— А теперь — рабочая карточка, Трудно, конечно, зато сытнее. Перебьется. Ты хоть знаешь, что он учебу бросать хотел?
— Не знаю, — испугалась Люся. — Почему?
— Да все потому. Придет на урок по пению, а его эта ваша старая учительница и спрашивает: «Ел сегодня»? — «Нет, — говорит, — не успел». А какой там «не успел», — нечего было утром-то поесть. Она в авоську лезет, вынимает кастрюльку: «Пока не съедите, заниматься не будем!» Он — ни в какую. Она — чуть не в слезы. Когда желудок пустой — диафрагма не держится, — со знанием дела пояснила Маруська. — Дыхание получается короткое. Не споешь так, как надо.
— Боже мой! — только и могла произнести Люся, ошеломленная и тем, что рассказала Маруська, и тем, что она все это знала, имела какое-то право на сочувствие и, быть может, чем-то помогала Антону.
— Однако спать давай, — категорически рассудила Маруська. — Мне в семь часов заступать.
— Давай, — потерянно откликнулась Люся.
Маруська круто, шумно повернулась, пружины отозвались тоненьким, звонким скрипом. Не жалобным, а скорее веселым, как будто радостно им было покачивать и беречь красивое Маруськино тело.
А Люся осталась сидеть в каком-то тревожном оцепенении. Ей совсем не хотелось спать, не хотелось даже двигаться. Она была и счастлива, и несчастлива. И Антон был ей удивительно близок, необходим и в то же время неразгадан. Она верила ему сейчас больше, чем самой себе. Но Маруськина осведомленность сбивала ее с толку и ставила под сомнение даже то, в чем сомневаться было нельзя.
— А ты давно его знаешь? — не сдержавшись, спросила Люся, и Маруська опять круто повернулась и даже приподнялась в постели, а чуткие матрасные пружины снова развеселились.
— Давно. Еще когда он в госпитале из окна пел.
Они обе помолчали. Люся — испуганно, ожидающе, Маруська — наслаждаясь ее смятением.
— Больше меня не буди, — притворно рассердилась она. Однако не выдержала: — Ладно уж!.. Не подумай чего. Лейтенант тут один ко мне ходит. Из госпиталя. Дружок его. Так он и рассказывал.
...Весеннее солнце все еще грело руку. А квадраты и ромбики на диванной обивке тепло золотились и словно бы оживали. Люся подумала, что Антон, наверно, вернулся, и встала, чувствуя себя так, как будто и в самом деле только проснулась, только что очнулась от тяжелого, беспокойного сна. Не дожидаясь, когда ее позовут, пошла домой и, едва открыв дверь, поняла, что он действительно дома. Не потому, что на вешалке висело его пальто, а по веселому, шутливому настрою голосов, заполнивших теперь всю квартиру. Она заглянула в комнату, где оставляла притихших, подавленных, говоривших полушепотом гостей, и увидела, что окно раскрыто настежь; шторы, как парус, полны упругим ветром, и солнце хозяйничает вовсю, высветляя стены, углы, вещи. А по веселому, праздничному паркету бегает, ухватив кусок колбасы, разбуженный и потому недовольный Василь Василич.
Навстречу Люсе кинулась Алена. Обняла ее молча, поцеловала.
Подошел Антон, быстро, внимательно глянул в лицо, развел руками:
— Не дали тебя разбудить...
Она попыталась что-нибудь прочесть в его глазах — надежду, тревогу, крушение надежд — и ничего не прочла. Глаза смеялись, весело, ободряюще говорили с ней. Любили ее.
Она побоялась спросить его о самом главном и только старательно улыбнулась.
— Давно пришел?
— Минут двадцать...
— Поел?
— Погоди.
И заговорщически вывел ее из комнаты.
— Не знаешь, кто этот полковник?
Люся была рассеяна, когда Виктор представлял ей гостя, и сразу же забыла фамилию.
— Они там все в заговоре. Молчат. Велят самому узнать. Он один пришел? Назвался тебе?
— Нет. Его привел Виктор.
Антон посерьезнел.
— Или разыгрывают, или...
Он не договорил, ушел к гостям, но тут же вернулся, подталкивая впереди себя упирающегося Михаила, и распорядился торжественно:
— Люсёныш! Бери Мишку в подручные, иди жарь бифштексы!
— Откуда они у меня?
— В холодильнике. И потом огурцы из карманов вытащи. В пальто. И скажи, что я молодец. Полчаса в очереди выстоял. Знал, что у вас тут пьянка.
Даже ей стало весело. Она подхватила под руку Михаила, надела ему на кухне фартук, вручила нож и приставила к сковороде караулить, чтобы бифштексы не пережарились. А сама налила молоко прибежавшему на запах мяса Василь Василичу и начала накрывать в комнате большой стол — обстоятельно и продуманно, как это делала только по праздникам.
Она расставляла тарелки, рюмки, звенела ножами и вилками и слушала, как подтрунивал Антон над Аленой, как Виктор рассказывал старый-старый, «бородатый» анекдот и с удовольствием сам над ним посмеялся. А потом внезапно наступила какая-то неестественная, многозначительная тишина, и Люся оглянулась на гостей.
Незнакомый полковник и Антон — оба очень серьезные — стояли друг против друга посреди комнаты, и глаза их, встретившись, словно высекали невидимую вольтову дугу: так велика была сосредоточенная в их пристальных взглядах сила угадывающей, вопрошающей мысли.
Виктор подошел к Люсе, взял из ее рук вилки, положил на стол и остался стоять рядом, обеспокоенно, стерегуще наблюдая за полковником и Антоном. Геннадий, собравшийся куда-то звонить, теперь стоял, изумленно глядя на них, и трубка в его руке надоедливо, монотонно гудела. Встревоженная Алена выпрямилась в кресле и готова была вот-вот тоже подняться.
— Антон! — не выдержал Виктор.
Но тот отстраняющим жестом остановил его. Сказал полковнику тихо, одними губами:
— Младший лейтенант. Из училища...
Полковник молчал, отвечая только глазами, и Антон еще какую-то долю секунды смотрел на него и, окончательно утвердившись в догадке, повторил:
— Младший лейтенант... Шатько.
И оба они одновременно раскинули руки, обнялись крепко и молча, и лица при этом оставались напряженными, даже строгими.
Отпустили друг друга и обнялись снова. А потом, пряча глаза, оба бросились за сигаретами. Затянулись торопливо, нервно и лишь после первых затяжек снова посмотрели друг на друга и тогда заулыбались, заговорили, зашумели. И радостное, нервное их возбуждение: передалось всем.
— Как ты здесь? Откуда? Где остановился? — забросал Антон полковника вопросами, и тот едва успевал отвечать. — В гостинице? Останешься у нас! Завтра свободен? Отлично.
И начинал:
— А ты помнишь?.. — и тут же обрывал себя: — Потом. Ладно. Люсь! Постелешь нам обоим в Санькиной комнате — всю ночь будем говорить. Виктор, оставайся и ты. Не можешь? Ну, шут с тобой! Без тебя даже лучше...
В той же самой комнате сидели те же самые люди. И то же несчастье связывало их мысли. Но все теперь было по-другому. Применительно к Антону несчастье казалось опасным, но все-таки слабым врагом, не способным одолеть — не способным даже надломить! — мощную, полную жизни, богатую и щедрую его натуру. И потому теперь даже Геннадию были нелепы его собственные слова: «Потерял... Антон потерял голос». Конечно же нет! Не потерял. Отдал... Подарил... Раздарил людям. Щедро и радостно, не заботясь о том, насколько его хватит. И от прикосновения к его бескорыстному таланту кто-то, быть может, стал чище. Кто-то — счастливей. Кто-то — добрее... Но и это не все. Ведь Антон талантлив не только голосом. И, значит, щедрости его не настал конец.