Василий Росляков - Витенька
Не только в отсеке, где пели и куда потянулись мы с Ингой, но и по соседству нельзя было найти свободного места. Пришлось пройти в конец трюма и там примоститься на последней лавке. Перед нами у стены стоял ящик для мусора. На полу, привалившись к ящику, сидели двое: в бесконечных полурасстегнутых кофтах и в широченной юбке распаренная краснолицая тетушка и рядом — мужик с небритым и злым лицом, в сапогах и в помятом черном картузе. Они сидели лицом к проходу и вполголоса переругивались.
Соседями по лавке были тихая женщина в легкой косынке и такой же тихий паренек в кокетливом берете, сын этой женщины.
Инга разговаривала с соседкой, а я от нечего делать приглядывался и прислушивался к паре, сидевшей у мусорного ящика. Слушал песню и прислушивался к этим. Когда песня становилась тише, можно было разобрать слова:
— Спомнишь ты… бу-бу-бу, — бубнил мужик, — спомнишь — ды поздна будет.
— Сиди уж, налил глаза, дык сиди уж, — отбивалась баба.
Мужик помолчал, покривился, изобразив муку на своем лице. Потом начал лукаво, притворно:
— Ну добром, ну как честную прошу, ну пойми ты, глупая, аппетиту ни грамма нету, жалко тебе али что?
— Тебя, дурака, жалко, а не ее, проклятую, — баба говорила теперь ласково, повернувшись лицом к мужику… А тот сопел, обдумывая новый маневр.
Инга попыталась втянуть меня в разговор с соседкой. У этой соседки — несчастье. Такой хороший парень — в кокетливом берете — в женихи выходит, а вот гундосит, говорит — не каждый поймет. Инга назвала болезнь — «волчья пасть». Я посмотрел на парня, на его уродливую губу, и мне стало неприятно и жалко одновременно. Инга пообещала женщине найти в Москве специалистов по этой болезни, обменялась адресами, потом заговорила с парнем, стала его расспрашивать о чем-то. Мне хотелось дослушать, чем кончится у мужика с бабой, кто у них возьмет верх, и я снова откинулся к перегородке и стал слушать. Но тут началась новая песня — очень дружная и с очень веселым припевом, заглушавшим все другие звуки в трюме:
Закон Кулона играет джаз,
Закон Кулона зовет всех нас.
Этот Кулон понравился всему трюму, и трюм дружно, всеми отсеками, зааплодировал. В певчем отсеке установился радостный гомон, выкрикивали имена, видимо, менестрелей, хохотали и снова выкрикивали.
Мужик свирепо смотрел исподлобья, с трудом сдерживая голос, бросался грубыми словами. Картина здесь круто изменилась.
— Дашь, сука, аль не дашь? — злобно добивался мужик. — Последний раз тебе говорю. Бу-бу-бу-бу… Приедем — засяку…
— Молчи уж, шалава дряная… Я те так засяку.
— Бу-бу-бу…
— Шш-ш-ш-ш…
— А я простой советский заключенный, — запел было кто-то в певчем отсеке, но его оборвал девичий голос:
— Генка! Гитарой по башке!
— Ну дай, змея, дай, а то сам возьму. Что я, не хозяин своей водке? Кто ей хозяин? Ты, что ль?
Мужик потянулся к мешку, но баба положила на мешок тяжелую руку, а локтем другой руки оттолкнула мужа-вымогателя. Тогда вымогатель подвинул к себе корзину и начал потрошить всякие свертки, доставая оттуда сало, хлеб и другую еду.
— Все сожру, до грамма все… — Он жадно набивал рот, рвал зубами сало, свирепо работая челюстями. Потом икнул, как бы подавился и, не дыша, жалобно стал смотреть на жену. Не вынесла та, достала из мешка поллитровку и стакан, налила неполно. Мужик тоненько выцедил из стакана и подобрел лицом.
— Глупая, — сказал он с нежностью, — зря мучила.
— Молчи уж, — ответила баба и не сдержала улыбки.
Слева мычал и гундосил парень с «волчьей пастью». Инга разговаривала с ним, а мать безоглядно и влюбленно смотрела на Ингу, провожая глазами каждое ее движение, мучаясь и не зная, чем бы ей угодить.
— Ун-н-му-му гу-гу-гу, — гундосил парень, уже не стесняясь Инги.
Мужик деловито стряхнул с себя крошки, поднялся серьезно и озабоченно, снял с головы помятый картуз и хорошо поставленным голосом возопил:
— Дорогие граждане и товарищи, братья и сестры!..
Весь этот полутемный трюм, гудевший по-шмелиному, мгновенно смолк. Потом в певчем отсеке так дружно засмеялись, высунувшись наружу, что мужик на минуту опешил. Я улыбнулся, но тут же мне стало противно и тошно, особенно когда мужик подавил в себе минутную растерянность, не хуже Ливанова стал говорить свей монолог и совать свой черный картуз, пахнувший потом, мне и другим пассажирам под нос. Он говорил монолог, шел по проходу и совал свой картуз во все отсеки.
— Севка, давай аккомпанемент! — крикнул кто-то из певчих.
Мужик на полпути остановился и завернул обратно к своему ящику. Сел с пустым картузом и злобно замолчал.
Потом все было забыто, и ребята снова запели тихонько и задумчиво:
Мело, мело по всей земле,
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела…
. . . . . . . . . . . . . .
И падали два башмачка
Со стуком на пол,
И воск слезами с ночника
На платье капал.
И было совсем неожиданно, когда после этой песни менестрели, вмиг перестроившись, с энергией и маршевой страстью запели:
Смело, товарищи, в ногу,
Духом окрепнем в борьбе.
И хорошо было, и трогательно до слез слушать эту песню незнакомых и суровых рабочих, может быть давно уже умерших, но оставивших после себя эти тревожные и великие слова: «Смело, товарищи, в ногу».
Между песнями доходил до нас сдавленный гул из машинного отделения. Мелко подрагивала подо мной лавка и липкая перегородка. Под потолком слоился синий табачный дым. Дышать становилось все трудней. Мы с Ингой поднялись наверх, на свежий воздух.
Здесь, на небольшом пятачке между трюмом и верхней палубой, было свежо, даже прохладно и после шумных песен удивительно тихо. За бортом стояла ночь. В темноте изредка появлялись близкие огоньки бакенов и далекие огоньки прибрежных селений. Буфет был закрыт, и на этом пятачке никто теперь не мешал нам оглядеться. Сразу же мы заметили крутую лесенку наверх и над лесенкой в золоченой раме остекленное табло:
«Коллектив теплохода «Память тов. Маркина» борется за звание экипажа коммунистического труда».
Рядом с этим красиво выписано: «Мягкие места». Под «мягкими местами» шрифтом помельче и попроще предупреждалось: «Вход с билетами жестких мест не разрешается».
Подумалось о том, что у теплохода такое странное название «Память тов. Маркина», и неизвестно почему захотелось в «мягкие места».
Я поднялся по лесенке. В коридорчике пожилая женщина мела коврик. Она разогнулась, держа перед собой совок, посмотрела на меня подозрительно и сказала:
— Тебе чего, давай отсюдова!
Я не стал упираться, мне было неловко, стыдно как-то, и я спустился обратно.
На противоположной стене, слева от спуска в трюм, из деревянной рамы пристально и сурово смотрел сам Маркин — молодой матрос в бескозырке и в полосатой тельняшке.
МАРКИН НИКОЛАЙ ГРИГОРЬЕВИЧ
(1892—1918)
Рабочий-моряк Балтийского флота,
организатор и комиссар
Волжской военной флотилии
1 окт. у села Пьяный Бор, на реке Каме, — погиб.
Мягкая бородка и такие же мягкие усы. Лицо юное, глубоко озабоченное, суровое и словно подернутое легким туманом. Видно, портрет переснимался со старой фотографии и при большом увеличении. Размытость линий и этот легкий туман как бы отдаляли от нас матроса и делали его загадочным и легендарным. А он был живой, он был Маркин. Он глядел на нас суровыми и пристальными глазами. Я стоял перед матросом-комиссаром, читал, что было написано под ним, а рядом, прислонясь к моему плечу, тихонько стояла все понимавшая Инга.
Есть, черт возьми, что-то в этих бескозырках и в этих пристальных глазах, не знавших сомнений, в этих ликах гражданской войны. Смотришь на них, и отчего-то в иную минуту сдавит вдруг сердце, наполнит его чем-то высоким и святым, да так, что сглотнешь слезу и долго потом не можешь успокоиться, не можешь забыть об этом…
Чуть покачивало. Все еще спал кто-то на короткой скамье, поджав под себя ноги и накрывшись плащом. Было слышно, как работал винт под водой и как за бортом влажно шелестела ночная Волга.
Когда мы спустились в трюм, все уже спали. Счастливые ребята и девчонки, положив на плечи друг другу головы, тоже спали. В одном отсеке кто-то курил еще, оттуда выползал дым. Кто-то, невидимый за перегородкой, храпел. Мужик и баба спали, привалившись к ящику. Уснули и мы с Ингой.
Мне снилась наша старица, снился белый песок на берегу и шалаш, обвешанный судаками. Все судаки смотрели на меня остановившимися глазами, и один из них вдруг сказал: «Дорогие граждане и товарищи, братья и сестры!» Я никак не мог опознать говорившего судака и обернулся. По грудь в воде стоял Маркин в своей бескозырке и в полосатой тельняшке. Капли стекали с бороды и усов комиссара. Он прищурился и сказал: «Не разрешается!»