Василий Росляков - Витенька
Кого-кого, а родителей этих Витенек пожалеть надо. Это верно. Сам-то он уже на второй день сидел на палубе быстрого теплоходика и смотрел на дикие, как ему показались они, берега Камы. В Казани хотел даже завербоваться, чтобы получить подъемные, — он наслаждался самостоятельностью и своей житейской хваткой — но, к сожалению, его не завербовали, по возрасту не подошел. Пришлось на последние гроши купить билет на этот быстрый теплоходик.
Было широко и прекрасно. Один берег крутой и высокий, опушенный зеленью, другой низкий, вровень с водой, дали за ним открывались бесконечно зеленые. Было холодно и прекрасно. Витек услышал музыку и спустился по трапу. Тут музыка была слышней, он пошел на ее звук и очутился в светлой кают-компании, набитой молодым народом, молодыми интеллигентами обоего пола. Они танцевали под пианино. Очкарик-пианист наяривал что-то из популярных битмелодий, и вся кают-компания шевелилась, дергалась, вздрагивала и даже чуть-чуть подвывала распалившемуся очкарику. А теплоходик на крыльях летел по дикой Каме на великую стройку. Танцевали молодые специалисты, спешившие на эту стройку, и в боковых отсеках стремительно утекала назад вспененная ветром желтая и просторная камская вода.
Витенька, никем не замеченный, протиснулся в уголок, устроился на диване, рядом с пианистом. Жизнь начиналась совсем хорошо. Даже прекрасно.
Очкарик-пианист устал. Поднял руки, сдался. Пока упрашивали его, уламывали, Витек сел на освободившийся стульчик и заиграл. Снова молодая толпа пришла в движение, но тут же одна пара за другой стали останавливаться, прислушиваться, оглядываться на новоявленного пианиста. Что-то не то он играл. Разохотившиеся кавалеры еще держали свои руки на талиях своих дам, девчонок с дипломами, еще обнимали молодых специалисток, но не двигались, а слушали, а потом бережно оставляли партнерок и на носочках расходились, устраиваясь кто где мог. Только одна пара, ни на что не взирая, продолжала выделывать свои па, совершенно не согласуясь с музыкой. Кто-то на носочках подкрался к ним, двумя пальцами взял кавалера за нейлоновую рубашку и потянул, а когда тот оглянулся, показал ему головой, давай, мол, дурень, к стенке, растоптался, как слон. Кавалер очумело огляделся и покраснел, его дама уже сбежала от него. Все тихонько, сдавленно прыснули.
А Витек играл Шопена. Фантазию-экспромт.
Как он играл в этой летящей по дикой Каме «Ракете»! Стремительный и задумчивый темп фантазии не просто согласовывался с полетом широкой реки и этой белоснежной «Ракеты»-теплоходика, музыка была и рекой, и летящим по ней теплоходом. Потом он играл Клару Вик, вариации на тему этой прекрасной женщины, бесконечно любившей великого музыканта, даже сумасшедшего, уже не узнававшего свою Клару. Как он играл! И золотые ноктюрны. Кто-то из молоденьких дипломированных специалисток уже сморкался в платочек, а в чьих-то широко открытых глазах выступили и беззастенчиво стояли слезы.
Только через две недели измученные родители, не знавшие, куда обратиться за помощью, что предпринять и как разыскать в своей великой стране, среди ее великих строек заблудившегося сына-мучителя, получили наконец письмо.
«Здравствуйте, папа и мама!
Раньше написать не мог, не хватало времени выкурить сигарету. Работаю плотником-бетонщиком. Кто ничего не может, все плотники-бетонщики. Восемь часов поворочаешь лопатой, потом еле доплетешься до места и падаешь пластом. Но это первые дни. Теперь втянулся. Работа с лопатой не мешает мне думать, потому что заняты только руки, голова свободна. Живу я в «отцах». Это вот что. На вагончиках написан такой лозунг: «Наши отцы строили Магнитку, мы строим новый гигант». На вагончике, где живу я и мои ребята, как раз это слово — «отцы». Поэтому мы так и говорим. Соседей своих называем «нашими», они нас — «отцами». Не думайте, пожалуйста, что я намекаю на какие-то символы, просто я действительно живу в «отцах».
Пока, Витя».— Господи, ну чего ты плачешь, — говорил Борис Михайлович Катерине. — Поварится там — и будет хорошим парнем.
Дорофеево, 1977, июль
Рассказы
Двое в августе
Юрию Казакову
На всем белом свете нас было двое — Инга и я. И старица Волги с упавшим в воду противоположным берегом, с глиной обрыва, тальником поверху и сизыми шапками ракит. И холодный — на восходе солнца — песок, и наш крохотный шалаш из ивовых веток.
По вечерам мы сидели у костра. Инга варила уху, а я вспоминал разные истории, прочитанные книги или забытые песни. После ухи долго еще разговаривали или молчали, подбрасывая в костер сухой валежник и забавляясь огнем. Потом уходили в шалаш и там воевали с назойливыми комарами, пока не одолевал нас сон. Просыпались мы от знобкого рассветного холода.
Сегодня, как и вчера, мы стояли на остуженном за ночь песке и смотрели на восход солнца. Оно вставало медленно, плавясь в золотом тумане, вздрагивая и незаметно меняя краски на ранней, еще не проснувшейся воде.
От меня и от Инги — она была в пестреньком купальнике — тянулись по берегу длинные тени. Тени лежали под каждым холмиком, в каждой лунке. Длинную тень бросил и наш шалаш, и каждая былинка, и камешек, и колючка на песке. Все виделось отчетливо, и ничего лишнего, ни одной лишней песчинки не было вокруг нас.
Я взглянул на Ингу, она чутко повернулась ко мне. Глаза и губы ее улыбались.
— Холодно? — спросила она.
— Холодно, — ответил я.
— Скоро согреется все, — сказала она.
— Да, — согласился я, — скоро все согреется. — И сквозь обволакивающий нас холодок почувствовал первое прикосновение тепла. Плечо и щеку, обращенные к солнцу, тоненько припекало. Только подошвам и пальцам ног было холодно от влажного песка.
Пока мы умывались, по пояс войдя в воду, солнце уже поднялось над зеленой кипенью горизонта. Сошел пар с реки, вода покрылась слепящими бликами, а местами тронулась мелкой рябью.
Инга затевала утренний чай, а я пошел по берегу проверить поставленные с вечера донки.
Вторую неделю жили мы вдали от людей. Даже Волга с ее пустынными пароходными гудками, с разбросанными по берегам редкими пристанями и дебаркадерами была отгорожена от нас глухими и жаркими плавнями. Дни были длинные и непривычно просторные, в них вмещалось бесконечно много солнца и глубокого летнего неба. И нам казалось, что мы прожили здесь целую вечность, а дорога сюда вспоминалась как что-то давнее-давнее. Когда-то давно, а на самом деле всего лишь неделю назад, мы сидели в салоне воздушного лайнера, и бортпроводница в синей пилоточке очень нетвердо еще и очень мило рассказывала нам:
— Ну что я забыла? Кажется, ничего. Лететь будем на малой высоте… Ну что еще? Курить можно, когда самолет наберет высоту. Вот и все. Петь можно, негромко.
Потом под городом Волгоградом, на аэродроме, внезапно дохнуло на нас горячей степью. Боковые стекла машины были утоплены, но дышать было нечем, и на раскаленную дверцу нельзя было положить руку — обжигало.
Потом мы смотрели город, его дома, его цветы и могилы. А вечером на маленьком теплоходике уже шли вниз по великой реке.
В темноте теплоходик приткнулся к безлюдному дебаркадеру, и мы сошли на пустынный берег, на незнакомую пристань, в разгар звездной августовской ночи.
Теплоходик отчалил, дал прощальный гудок, а мы остались в домике над темной водой.
Тускло горела непогашенная лампа, по черному окну бесцельно ползала муха. На зашмурыганной скамье спала Инга. Когда чуть забрезжило, засерело, я вышел на палубу дебаркадера. Стоял мягкий рассвет. Чуть мерцая огромным телом, спала Волга. Между дебаркадером и берегом неслышно текла вода. Сюда выходили рыбы, лениво шевеля плавниками, дразня своей близостью и бесстрашием.
Чтобы не разбудить Ингу, бесшумно, на носках, вернулся я в зальчик, достал из чехла удочку, снял со стекла муху, и вот уже поплавок мой поплыл по протоке. Плыл он медленно, сладко замирало сердце, и вдруг оно гулко ударило, поплавок круто ушел в сумеречную глубину под дебаркадер. Я рванул на себя удилище, но оно, изогнувшись, не поддавалось. Тогда я быстро сбежал по сходням на берег и в молчаливой борьбе выволок сопротивлявшуюся всеми плавниками крупную рыбину.
С палубы, полусонная и счастливая, улыбалась Инга.
— Инга, Инга! — закричал я бешеным шепотом. Я любил Ингу. Я любил сейчас все — и эту рыбину, бившуюся на песке, эту обнаженную на рассвете Волгу, весь этот мягкий и бесподобный мир.
Мы поднялись на крутой берег и, сидя на рюкзаках и запрокидывая головы, по очереди пили из бутылки холодное молоко. Пили и глазели на разлившийся без края золотой плес. Потом нахоженная кем-то песчаная тропа повела нас в плавни. На обочинках росли редкие кусты верблюжьей колючки, затем шли заросли краснотала, а за ними клубились гигантскими кронами кряжистые ивы.