Николай Глебов - Бурелом
Крапивницкий вынул из кармана зайсанский знак.
— Латна. Пусть твой очаг будет крепким, пусть будут у тебя кучи пепла и толокна — так говорят наши старики доброму гостю.
— Спасибо, — Крапивницкий склонил голову.
Вошла рослая, полногрудая алтайка, одетая в юбку и короткую кофту, какие носят сибирские крестьянки, но с нагрудником, украшенным перламутровыми и стеклянными цветными пуговицами. Голову женщины украшала шапка, верх которой был из лапок сурка и с шелковой кистью на макушке. На ногах — сапоги с широкими голенищами, на мягкой козлиной подошве.
«Это, вероятно, и есть Ильгей», — разглядывая сноху Уктубая, подумал Крапивницкий.
Лицо монгольского типа, но слегка удлиненное, с чуть раскосыми глазами, красиво очерченным ртом, мягкими сочными губами. Ильгей произвела на Крапивницкого приятное впечатление. Бросив мимолетный взгляд на гостя, она почтительно обратилась к Уктубаю:
— Ты звал меня?
— Вскипяти чайник, приготовь казан для мяса, — распорядился старик и, вынув из-за пазухи трубку с табаком, закурил и молча передал приезжему. Крапивницкий незаметно обтер мундштук, сделав затяжку, передал трубку хозяину. После короткого молчания Уктубай спросил сноху:
— Где Амыр?
— Остался возле отары. — В глазах Ильгей блеснул лукавый огонек.
— А-а, — протянул неопределенно Уктубай и махнул рукой: — Пускай пасет, дело молодое.
Как только сварилось мясо, Ильгей сходила к отаре и позвала Амыра с Эркелей на обед.
Увидев незнакомого человека, девушка прикрыла в смущении лицо рукавом и опустилась возле очага, рядом с отцом.
Смуглая от загара, стройная, с широким овалом лица и ярко выраженными скулами, длинными косами из-под плотно сидевшей шапки, подвижная Эркелей была типичной алтайкой.
Первую ночь на стоянке Уктубая Крапивницкий провел в холодном аиле.
ГЛАВА 36
В бою под станцией Зима Василия Обласова ранило в глаз. Эвакуированный в Красноярск, он долгое время находился в госпитале и лишь в июне двадцатого года, получив бессрочный отпуск, вернулся в Косотурье.
Безмерна была радость Глаши при встрече с мужем.
— Вася, да неужто нас еще разлучат? — поправляя его черную повязку, спрашивала она.
— Нет-нет, теперь навеки с тобой. Хотя и здесь я нахожусь почти на военной службе. Ведь ты знаешь, что меня назначили командиром чоновского отряда. — И, желая переменить разговор, спросил: — Может, съездим в Камышное? Помнишь островок недалеко от берега?
Помнит ли Глаша небольшую полянку среди густых камышей, всю заросшую белой ромашкой? Да вовек ее не забыть, не забыть тех счастливых минут, где, прячась от Сычевых, она встречалась с милым.
Глаша прижалась к мужу. Долго смотрела на его лицо. Как он изменился. На лбу появились глубокие морщины, левый глаз закрыт черной повязкой, выросла коротко подстриженная бородка. Одет в кожанку, на широком ремне кобура с револьвером, на голове кожаная фуражка. И, не удержавшись, улыбнулась:
— Ты еще пригляднее стал.
Василий без слов обнял Глашу, ласково произнес:
— Поехали.
Вот и островок. За время их первой встречи там ничего не изменилось. По-прежнему плотной стеной рос камыш и цвела луговая ромашка; как и три года назад, гудели шмели над розоватыми головками клевера, и над озером летали чайки. Как будто сама природа радовалась за людей, тесно прижавшихся, друг к другу...
...Восторженно бурной была встреча Василия со своим дружком Прохором. Хлопая друг друга по плечу, не спуская друг с друга радостных глаз, они наперебой вспоминали минувшее. Счастлив был, глядя на них, и Кирилл Красиков.
«Вырастил смену боевую, надежную», — думал он. Отрадно было на душе старого большевика. Не напрасно жизнь прожита. Так не похожие друг на друга эти два когда-то деревенских парня выросли духовно, стали настоящими коммунистами.
Феврония несколько раз проходила мимо избы Андриана в надежде, что ее увидит Василий и выйдет. Но Обласов не показывался. Подолгу простаивала возле церковной ограды, мимо которой обычно проходил Василий, направляясь к Прохору в сельсовет. Правда, один раз он козырнул ей по-военному, но прошел молча. Хотелось догнать, обнять, прижаться, высказать все, что накопилось в душе. «Что ж, силой милому не быть, — с горечью подумала Феврония и, гордо подняв голову, зашагала к отцовскому дому. — Унижаться перед ним не буду». Дома целый день ходила пасмурной и рано ушла в свою горенку. Как подкошенная упала на кровать, уткнулась лицом в подушку и не могла подавить в себе слез. Лукьян подошел к дверям горенки, приложил ухо и сокрушенно покачал головой.
— Должно, по Ваське Обласову кручинится, не может забыть фармасона. Теперь, бают, большим начальником стал, оболокся в кожанку, хромовые сапоги и леворвер сбоку, — говорил он Митродоре.
И вот сейчас, когда Василий с Глашей возвращались на лодке с острова, Лукьян наблюдал за ними из пригона. Погрозил им вслед кулаком, матерно выругался.
— Погодите, доберемся до вас, голубчики! «И где это Землин запропастился? — подумал он про главаря бандитской шайки, орудовавшей в Зауралье. — Ухлопал же он начальника милиции Макарова да исшо милиционера Кирилчика к земле пришил. Может, явится кто из наших».
Долгое время в доме Лукьяна никто из его единомышленников, за исключением бывшего писаря Каретина, не появлялся. В те дни чоновцы загнали банду Землина в степи Казахстана. Сычев ходил по опустевшему дому мрачнее тучи. Сын его Нестор, не попрощавшись с отцом, уехал на жительство в город. Советская власть забрала у Лукьяна не только хлеб и машины, но и лишнюю землю.
— Вот язви их, — ругал он сельсоветчиков, — все забрали; оставили только яловую корову, двух овечек и старого козла, — жаловался он своему другу Каретину.
— Хвали бога, что самого не тронули. Могли бы загнать, куда Макар телят не гонял.
— За что? — насупился Лукьян.
— Забыл, как Васькиного отчишка отхлестал при белых?
— Чево там поминать. Не я один бил, — намекнул своему собеседнику Лукьян о совместной расправе над активистами. — Одним миром мы с тобой мазаны. — И подвинулся ближе к Каретину. — Чуял, в Расее голод, а в Ишиме мужики начинают бунтовать против хлебной разверстки. Хозяина бы нам теперь доброго. — Сычев почесал пятерней бороду и пытливо посмотрел на своего приятеля.
— Может, найдется. — Каретин отвел глаза. — Опять же где силу взять? — продолжал он. — Оружие, к слову доведись.
— Все будет, — уверенно произнес Сычев. — Атаманствовать не возьмешься?
— Нет. Характер у меня не позволяет.
— Ишь ты, — усмехнулся Лукьян. — За чужую спину хочешь спрятаться, а? — Лукьян поднялся с сиденья и неожиданно загреб его рубаху в кулак. — Чернильная душа! — потряс он энергично своего дружка. — Может, к красным переметнуться захотел? Отвечай!
— Что ты, что ты, Лукьян Федотович, господь с тобой. Да в мыслях не имел, — заговорил испуганно Каретин, стараясь высвободить рубаху из цепких рук Лукьяна.
— Ладно, — тяжело выдохнул тот и грузно опустился на лавку. — Погорячился я, прости христа ради, да уж больно муторно стало жить, — как бы оправдываясь, сказал он.
Прошло несколько дней после разговора Лукьяна с Каретиным. Как-то под вечер, когда Сычев, загнав корову с овечками в пригон, принялся что-то мастерить под навесом, он увидел, как во двор зашел незнакомый человек. Поднялся на крыльцо дома, но, заметив хозяина, быстро спустился со ступенек, вошел под навес.
— Здравствуй, Лукьян Федотович! Не узнал?
— Что-то не признаю, — втыкая топор в чурку, хмуро ответил Лукьян и покосился на бородатого, одетого в грязный ватник пришельца.
— Я Крапивницкий.
— Восподи! Да неужто Алексей Иванович?! Вот радость-то! Да ты заходи в дом, — засуетился он и провел в боковую, с плотно зашторенными окнами, комнату.
Крапивницкий сбросил с себя ватник, разулся и, не откидывая одеяла, повалился в постель.
— Закрой дверь. Я спать хочу, — сказал он устало и, закинув руки под голову, с наслаждением вытянул ноги.
Лукьян на цыпочках вышел из комнаты, повернул ключ внутреннего замка, постоял немного и направился к Митродоре.
— Ты шибко-то не шабаркай[24]. Там в боковушке человек спит, — кивнул он головой на комнату. — Феврония где?
— У соседки.
— Упреди.
— Скажу.
Крапивницкий спал неспокойно. Мучили сновидения, перемешанные с картинами недавнего прошлого. Ему казалось, что жизнь на стоянке Уктубая как началась, так и кончится спокойно. Пищу готовила сноха старика, Ильгей, она же делала приборку в аиле. Крапивницкий ходил на охоту и возвращался в сумерках. В аиле, сидя на корточках у огня с трубкой в зубах, его ждала Ильгей. Однажды вечером, когда догорал костер, женщина дольше обычного задержалась в аиле, сгребая в кучу горячие угли. Она изредка поглядывала на русского, занятого чисткой ружья.