Гумер Баширов - Честь
Когда она впервые переступила порог Акбитовых, свекровь подстелила Нэфисэ под ноги ковер.
— Легкой ногой войди в наш дом, невестушка! Со светлым счастьем войди, с добрым сердцем!..
А Тимери сразу же дал понять, что он не одобряет старинного обычая, который запрещает снохе разговаривать со свекром. Он протянул ей руки:
— Добро пожаловать, Нэфисэ!
По свадебному обряду, провели ее к роднику по той тропке, по которой придется ей носить воду в свой новый дом...
Так началась ее жизнь в семье мужа.
Был Газиз и красив, и умен, и души не чаял в молодой жене. Но кручинилась Нэфисэ, что не может полюбить Газиза с тем девичьим пылом, с каким любила Зинната. Однажды она даже спросила мужа:
— Где же ты был раньше, Газиз?..
Кто знает, если бы не война, если бы не ушел Газиз на фронт, возможно, и затянулась бы старая рана, расцвела бы в сердце Нэфисэ любовь, и зажила бы она счастливо в дружной его семье. Но война все перевернула.
6
Нэфисэ думала, что уже совсем забыла Зинната. Во всяком случае, с тех пор как она вышла замуж, мысль о нем не обжигала ее сердце.
И вот неожиданно пришло от него письмо. Нэфисэ сильно встревожилась. Вернувшись домой, она не раз порывалась бросить конверт в огонь, но, повертев в руках, вновь клала его в карман. Сердце ее учащенно билось.
«Не забыл... Сколько ведь времени прошло! Как он теперь? А вдруг ранен?..»
Взгляд ее случайно упал на портрет мужа. Хотя Газиз, слегка прищурясь, по-прежнему улыбчиво смотрел на нее со стены, Нэфисэ почудилось, что он вот-вот погрозит пальцем и спросит: «Эй, что ты там собираешься делать?!»
Нахмурившись, она села у растопленной печки спиной к портрету и смущенно вынула из кармана письмо. Тут собственное малодушие возмутило ее.
— Ну что за ребячество! — прошептала она. — Ведь не одна любовь существует на свете. Разве не могут писать друг к другу люди, сидевшие долгое время за одной партой, выросшие в одной комсомольской организации?
Она вскрыла конверт. Увидев с детства знакомый мелкий, неровный почерк, совсем разволновалась.
«...Ну, здравствуйте! Славно ли живете, по-прежнему ли цветете?.. Удивлены небось! Кто это, мол, пишет! Был когда-то такой джигит Зиннат, ценил его Байтирак... Но хватит шуток. Пишет это письмо уцелевшая половина прежнего Зинната.
Вы, конечно, спросите, каковы мои дела? Мои дела!.. Они не так уж плохи: голова, кажется, начинает работать, если вдруг не затуманится вовсе. Возможно, и рука начнет действовать, если совсем не отнимется. Короче говоря, сколько фашисты ни старались пришибить меня, я, назло им, все-таки жив. Одно мне неясно: куда поеду из госпиталя? Вернулся бы на фронт — не возьмут. Направился бы домой, да кто меня там ждет? Пустой дом с заколоченными окнами... В училище обратно — но что там калеке делать?
Вот я и гадаю: куда же мне стопы свои направить? Поплестись с изувеченной рукой в родной Байтирак или... широка наша страна советская... поискать себе пристанище где-нибудь в другом месте?
Пока еще не решил, да и стоит ли раздумывать, — не все ли равно, где приткнусь?..»
Горько стало Нэфисэ. Неужели это тот самолюбивый Зиннат?.. И неужели ему действительно придется бросить музыку?..
Однажды, будучи уже замужем, она слушала по радио игру Зинната на скрипке. Первое же прикосновение смычка к струнам заставило ее затрепетать. Он исполнял ту самую мелодию, которую играл когда-то на гармонике, проходя вечерами мимо ее окон... То же плавное течение реки, то же золотое солнце на лугах, только прощалась с возлюбленным не неведомая девушка, а она сама, Нэфисэ. Она была уверена, что Зиннат не без умысла исполнял именно «Сарман». Не прощался ли и он тогда со своей юностью?
Нэфисэ долго сидела, устремив глаза на синеватое пламя тлевшего на углях письма.
В письме Зинната, того самого Зинната, который своей игрой заставлял плакать других, были слезы, слезы и злая издевка над собой. Почему? Откуда это?
Положив на колени толстую книгу, она принялась торопливо писать:
«...Нехорошо замужней женщине переписываться с парнем, но один раз я это себе позволю. Не могла не ответить на твое письмо, сердце не вытерпело. Что ни говори, по одной улочке бегали в школу, из одного родника пили воду. К тому же ты ранен...»
За стенкой свекор со свекровью сидят за потухшим самоваром, пьют чай, переговариваются о том, о сем. Сквозь деревянную перегородку доносится тиканье часов да легкое шуршанье бумаги: видно, Ильгизар, братишка мужа, готовит уроки. Похоже, старики не скоро встанут из-за стола. Нэфисэ вновь склонилась над письмом.
«...Тяжело было читать мне твое письмо... Только пойми меня правильно. Руку тебе покалечило, а ты очень любил музыку...»
В голову невольно приходили ласковые слова. Нэфисэ даже поморщилась, недовольно постучала карандашом по книге.
«Однако странным показалось мне твое письмо... Возможно, ты будешь смеяться надо мной, скажешь, что умничаю, и все же я хочу дать тебе один совет: прислушайся к тому, как бьется сердце твоей родины, ты ведь музыкант!.. Какие-то горькие обиды. На кого? Даже издевка... Зачем? Как-то нехорошо получается у тебя в письме. Как ты посмотришь в глаза тем, у кого не вернулись сыновья или кто искалечен?»
Все же к концу письма Нэфисэ немного смягчилась:
«Не нравятся мне и твои разговоры о том, что тебе негде голову приклонить. Не по-комсомольски это. Ты ведь и сам знаешь, что место у нас человеку везде найдется. Только зачем искать его где-то? «Чулпан» всегда в состоянии принять под свое крыло сыновей, проливших кровь на фронте. У нашего народа отзывчивое сердце. Почему бы тебе не вернуться к родному очагу?»
Но тут ее испугала одна мысль: «А если вернется, тогда что?»
Мысль нелепая, нескромная!
Не добавив больше ни одного слова, она вложила письмо в конверт и запечатала его. Затем, раскрыв книгу, Нэфисэ уткнулась в нее, стараясь думать только о своей пшенице.
«Известно, что вызревание яровой пшеницы, как и других однолетних злаков, происходит в разное время. Растению сначала требуется прохладная погода. Многолетний опыт подтверждает, что ни ранняя весна, ни изменчивость погоды, ни заморозки яровой пшенице не опасны...»
Нэфисэ достала записную книжку и записала:
«Сначала требуется...»
Затем, словно обращаясь к кому-то другому, она прошептала:
— Нет, голубушка! Нельзя так вести себя, не семнадцать тебе лет! — Она взглянула на портрет Газиза. — Четыре месяца нет писем от мужа... Стыдно!..
7
Из-за перегородки вышла Хадичэ. Высокая, она казалась еще выше в длинном до пят белом широком платье. Чтобы не помешать Нэфисэ, она тихо взобралась на саке[7], расстелила, шепча молитву, намазлык[8] и встала на него. Вдруг ей пришло в голову, что она поступила нескладно — не обмолвилась ни словом с невесткой. Хадичэ посмотрела на притулившуюся к стенке Нэфисэ, на лампу, что стояла на выступе печи, и сказала ласково:
— Не темно ли тебе? Взяла бы лампу поближе.
— Нет, мама, мне так удобно.
Старуха, не продолжая разговора, принялась за молитву. Однако сегодня намаз у Хадичэ прошел очень неспокойно. Ее внимание то и дело отвлекалось посторонними вещами, она путала молитвы. Едва она прошептала: «Йа, алла, прими мою молитву», как нос ее почуял запах гари. Очаг давно погас, и лампа не коптит. Откуда же несет горелым? Не то бумага тлеет, не то тряпка. Решила выдержать до конца намаза, да не стерпела, повернулась к печке, потянула носом. Хорошо еще невестка толковая, сразу поняла, подбежала к очагу и притушила что-то.
Не успела Хадичэ снова сосредоточиться в молитве, как в другой половине дома, за перегородкой, заворочался Тимери. Губы Хадичэ произносили молитву, а мысли опять обратились к земному:
«Господи, чего еще нужно этой беспокойной душе? Никак не уймется... Наверняка к своим лошадям пойдет. Тревожится небось, напоили ли. Ей-богу, наверное, лошадиный бес в него вселился!..»
Помянув беса, Хадичэ вовсе расстроилась: согрешила ведь, приплела нечистого к добрым намерениям мужа.
Впрочем, не только сегодня, а с самого начала войны Хадичэ не удавалось сосредоточиться в молитвах, не припутывая к ним мирских забот. Едва только станет на намазлык, как мысли, словно пчелы из улья, разлетаются во все стороны. То она вспомнит колхозный огород, где работает, и затеет мысленно спор с бригадиром; то в самый момент, когда нужно класть поклоны, заметит над шестком брюки Ильгизара, повешенные драными коленками наружу, и, сама того не замечая, начинает ворчать:
— Ах, бессовестный, и когда только успел разодрать! Тьфу, не налатаешься на него! Будто других дел у меня нет! Остается одно — сшить сорванцу штаны из свиной кожи...
Хотя она снова шепчет слова молитвы, но уверена теперь, что все это бесполезно, помянув свинью, она окончательно все испортила.