Николай Евдокимов - У памяти свои законы
Тысячи могил, сотни памятников, бесконечное число имен и фамилий — это бывшие люди напоминали о своем прежнем живом существовании на земле. Солнце грело могилы, сушило лужи недавнего дождя, сверкало на кресте кладбищенской церкви. Стесняясь, Нюрка зашла в пустую тихую эту церковь, постояла в гулкой торжественной полутьме под грустными добрыми взглядами святых, смотрящих с икон, купила тоненькую свечку у старого дремлющего служки и поставила ее перед изображением божьей матери. Она не верила в бога, никогда не думала о боге, а свечку поставила просто так, как воспоминание о своей любимой матери.
Свеча горела неярким, медленным, спокойным огнем — одна возле большой иконы, прозрачный огонек, словно тихая жизнь любезной мамки, ожившей на мгновение желанием и печалью ее дочери.
Нюрка не стала дожидаться, когда свеча, догорев, снова умрет, ушла на солнечный свет.
Домой она ехала успокоенная, без грусти и тревоги, словно бы отдав дань печали, с новой силой теперь удивлялась радости жизни. Она была почти уверена, что все будет хорошо, что Борис Гаврилович не умрет, что и в ее жизни многое переменится к лучшему, будет покойно и беспечально.
И действительно, Борис Гаврилович выздоровел, а Нюркина жизнь... Впрочем, ее жизнь тоже круто изменилась с того дня, как окрепший Борис Гаврилович пожелал отправиться вместе с нею в очередной рейс, чтобы не киснуть одному, а повидать хотя бы из окошка края, которые он так и не успел увидеть за долгую свою жизнь.
Нюрка купила ему билет в свой вагон.
Он давно мечтал о таком путешествии. Всякий раз, проводив Нюрку, он бродил по платформе или толкался по шумному вокзалу. От пассажиров, от их узлов, чемоданов пахло далекими дорогами. Лица мужиков были обветрены, черны от солнца и дыма иных земель. Босые, бесштанные дети весело бродили среди мешков и корзин. Курносые российские мадонны, выпростав из-под кофточек шелковые груди, кормили младенцев. Все здесь звало в загадочную даль.
Нюркин поезд мчался день и мчался ночь. Пахло углем, дымом, пахло мокрыми телеграфными столбами, оранжевой луной и синими утренними коровами. Пассажиры курили в коридоре, веселая Нюрка разносила крепкий, коричневый чай.
Поезд рассекал пространство, отдыхал на тихих и шумных станциях. На одной из станций под названием Неясыть, гуляя по платформе, Борис Гаврилович остановился у киоска, чтобы купить газету местного масштаба и значения. Женщина, продававшая газеты, не могла дать ему сдачи с рубля. Он долго искал по карманам две копейки, взял газету, сказал «спасибо», как интеллигентный человек. Женщина ответила ему улыбкой. А он неожиданно понял, что где-то уже видел эту улыбку и это лицо.
Он отошел и снова обернулся — женщина смотрела ему вслед. Ей было за шестьдесят, у нее было крупное лицо, крутой властный подбородок, пухлые губы, широкие черные брови. Из-под берета виднелись седые волосы. Нет, Борис Гаврилович не мог обмануться. С печалью смотрел он на ее старое лицо, на сухие руки, чувствуя и радость и скорбь от этой невероятной встречи.
— Вера? — спросил он, вернувшись.
— Господи, что ж это делается! — воскликнула она, сразу узнав его.
По радио объявили отправление. Борис Гаврилович поколебался, побежал к Нюрке, торопливо начал что-то объяснять, но ничего объяснить не успел, Нюрка только и поняла, что он хочет задержаться здесь, а на обратном пути она его подберет. Поезд тронулся и помчался своей дорогой. А Борис Гаврилович остался на незнакомой станции Неясыть, услышав отзвук давней своей революционной молодости, ибо встретившаяся ему старая женщина была в прошлом героической Веркой-большевичкой. В победоносном красногвардейском полку она была и санитаркой, и пулеметчицей, и прачкой, и оратором.
За умение произносить зажигательные речи ее и прозвали Веркой-большевичкой. Он любил ее тогда, потайной любовью, ибо знал, что бойцу мировой революции нельзя думать о женском поле, потому что, думая о женском поле, боец отвлекается от военных мыслей и тем самым помогает толстопузой буржуазии.
Верка-большевичка, которую ныне звали взрослым именем Вера Александровна, заперла газетный киоск и повела пришедшего из ее юности гостя в свое одинокое стариковское жилище. В этом жилище она жила одна, потому что муж ее умер давным-давно. А дети в количестве шести человек незаметно выучились разным специальностям и разъехались наслаждаться избранными профессиями, приносить пользу государству и рожать собственных детей. Мать для них стала второстепенной заботой. По упрямству своему, а скорее, по своей житейской мудрости, она не желала селиться ни у кого из них в качестве няньки новорожденных внуков, а предпочитала одинокую независимость в своем привычном местожительстве.
Жила она недалеко от базарной площади в небольшом домишке, где выросли все ее дети и где она незаметно для себя из молодой женщины с боевым прошлым преобразовалась в пенсионерку, не имеющую никаких заслуг, кроме безошибочной тридцатилетней работы в районном отделении связи.
Городок, где она жила свою жизнь, не имел ни промышленного, ни сельскохозяйственного значения — когда-то давно, будучи еще деревушкой, попал на пути железной дороги и стал развиваться с неопределенным профилем, имея слабый уклон в транспортно-ремонтную сферу. Такая бесхарактерная неоформленность сберегла в городке старинную тишину как в людях, так и в их постройках. Дома здесь отличались церковным запахом дыма из допотопных самоваров, а жители — ласковостью интонаций и непугливостью взгляда. Борису Гавриловичу чрезвычайно понравилось тут, он и не подозревал, что на Руси еще сохранились такие душевные незащищенные населенные пункты.
Предаваясь воспоминаниям боевого прошлого, Борис Гаврилович прожил три дня в прохладном доме Веры Александровны, а на четвертый день, когда должна была приехать Нюрка и забрать его, он проснулся с сожалением в сердце, не понимая, зачем и к чему собирается покидать эти места и тем самым возвращаться из бывшей молодости в свою настоящую старость.
Он завтракал помидорами, которые сам набрал в огороде Веры Александровны. Помидоры были крупными, жирными, из них брызгал густой кровавый сок.
— Где ж это было, Александровна? — спросил Борис Гаврилович, застигнутый новым воспоминанием. — Мы в огороде с тобой лежали, ты из пулемета по церкви жарила. На помидорах лежали, все в соку, как в крови... Помнишь?
Она засмеялась удивленно.
— А вправду ведь было. Смешно как-то деревня называлась.
— Тараканино?
— Нет, по-другому.
— Тараканино, не спорь. Там еще грибов было видимо-невидимо. Забыла? — спросил он и вдруг, загоревшись, воскликнул: — Идем за грибами, а? Ты небось сто лет в лесу не была?
— Давно... — ответила она и засмеялась.
— Чего ты?
— Да так... А что? Я ведь сговорчивая, пойду. Я легкая, снялась и побежала...
До местного леса надо было ехать на автобусе. Они сошли у какой-то деревни, прошли ее и добрались до березовой рощи. Роща была уютного вида, обликом и расположением обещала обилие грибов, а красотой и прозрачностью напоминала пейзажи Левитана, любимого художника Веры Александровны. Однако пока они добрались до рощи, то оба немного устали и сели на теплую траву отдыхать. Борис Гаврилович вытащил газету, стал читать сообщения из-за границы.
Вера Александровна слушала, прислонясь к стволу березы, до пяток прикрыв ноги широкой юбкой. То ли от усталости, то ли от жары, а скорее всего, от монотонного голоса Бориса Гавриловича она задремала. Он не сразу заметил ее сон, все читал что-то о пресс-конференции американского президента, а когда заметил, стал любоваться спящей Верой Александровной. В дремоте морщины на ее лице разошлись, и она словно бы помолодела на несколько лет. Он пристально разглядывал ее, и она наконец почувствовала это и открыла глаза.
— В сон меня часто стало клонить, как чуть присядешь — так и в сон... Ну, пошли, а то с пустой кошелкой вернемся...
Хотя и упрекнул Борис Гаврилович Веру Александровну за то, что она, по его предположению, давно не была в лесу, сам он уже несколько лет не выбирался на природу, а когда собирал грибы, и не помнит. Разве что с сыном, да и то в те давние времена, когда сын еще был несмышленышем, еще доверчиво держался за отцову руку. Найти гриб было счастьем. Любой, даже поганку, даже кровавый мухомор, самый красивый из грибов. И поганки, и мухоморы бережно ложились в ведро, потому что сын был несмышленышем: все на земле, где он жил, было для него добрым, прекрасным и он по малолетству не мог понять, что зло иногда прикрывается роскошными, манящими одеждами. Борис Гаврилович ясно вспомнил тот поход за грибами, звенящий голос сына, его пухлые ножки в коричневых сандалиях, косолапо бегущие по зеленой траве, и это сладкое слово «папа», которое он, старик, уже никогда не услышит. Они набрали тогда полное ведро, и домой Борис Гаврилович тащил уставшего сына на себе, посадив его на плечи. Мальчик держался теплыми руками за его шею, смеялся и дергал отца за волосы. Все это было похоже на праздник, на дорогой и прекрасный праздник, который никогда уже не повторится.