Илья Бражнин - Прыжок
Но и она поступила не глупо, выбрав его. Такие, как он, строят жизнь. Они стоят сейчас в первых рядах. Они свои у государственного очага. А это, конечно, не плохо. Их не обойдут.
Она, конечно, не так груба, чтобы строить на этом какие-либо расчеты. Сохрани бог! Она любит его. И только это привело ее к нему в объятия. Но, конечно, если рассуждать здраво, это очень хорошо, что она полюбила именно его. Тетя именно так и выразилась, когда она была здесь. Она, может быть, при этом думала иначе, пожалуй, даже обязательно думала иначе. Она видела это по глазам. Но пусть так! Пусть так! Пусть они думают так, это даже немного льстит ей. Пусть они думают, что она ловкая интриганка.
А она просто любящая женщина. Да, да, женщина! Семьянинка! У нее муж! Может быть, будут дети. Конечно, будут. Не сейчас, а, скажем, года через три-четыре. К тому времени у них уже будет, надо полагать, более или менее прочное положение.
Двое детей. Пусть так. Мальчик и девочка. Мальчик должен быть похож на него, обязательно на него, мужественный, энергичный… Девочка… что ж, если девочка будет в мать, она не будет уродливой. Черномазенькие девочки невежественны, пусть лучше девочка будет походить на нее.
Она представила себе двух крошек, одетых в коротенькие, выше колен, костюмчики. Они бегут по дачной алее, навстречу отцу — умному большому мужчине с толстым кожаным портфелем. Может быть, он только-что сошел с автомобиля, который остановился там, в конце аллеи, за оградой.
Счастливая улыбка бродит по ее лицу. Но она внезапно пробуждается и уже громко смеется. Глупая. Глупая женщина.
Женщина — все-таки странно! Она — женщина! И так давно. Но ведь в женщине, как она ни будь вульгарна, всегда остается что-то девичье. А в ней еще этого так много. Особенно, когда вот так, как сейчас, светит луна. Она оглядывает лунную серебристую, точно затушеванную акварелью картину, и душа ее смягчается. Она чувствует прилив нежности. Она трепещет вся от умиления и ласкового самолюбования. В ней зарождается нежность ко всему окружающему, ко всей этой прекрасной мирной картине, что лежит перед ней, к тому, кого она ждет. Грудь ее вздрагивает, и платье щекочет заострившиеся от холода и набежавшего возбуждения соски. Она протягивает через окно руки наружу, под потоки нежного молочного света.
— Милый! — зовет она тихо.
И он вдруг появляется. Его тень быстро мелькает за палисадником. Он хлопает калиткой и останавливается. Он стоит там некоторое время, молчаливый и большой от набежавших на него теней. Она плещет протянутыми руками, как серебристая рыба, и призывно шепчет: — Милый, иди сюда!
— Милый, иди сюда!
Он подходит. Он идет, медленно ступая, тяжелый и грузный, глубоко вдавливая каблуки в землю и будто с трудом отрывая их для следующего шага. Пылающими глазами смотрит на нее Джега, смотрит, долго не отрываясь. Она не прерывает его молчания. Разве не любуется он ею? Пусть! Она хочет этого. И она стоит с протянутыми руками и шепчет:
— Милый… милый…
Шумный вздох вырывается, наконец, из его груди. Может быть, это рыдание, Может быть, насмешливое фырканье. Он подходит и кладет руки на подоконник. Она опускает свои ручки и кладет их ему на плечо. Он отстраняет их.
— Не надо, — говорит он глухо.
Она немного смущена. Она с удивлением смотрит на него. Разве он пришел к ней не с лаской?
— Ты еще сердишься, Джега? Не сердись, милый.
Она готова снова обнять его. Но он снова отстраняется.
— Нет, я не сержусь.
Он молчит, потом прибавляет:
— Я уезжаю… далеко… в Туркестан.
— В Туркестан? — Она удивлена, она не может справиться с нахлынувшими недоуменными вопросами:
— В Туркестан? Постой. Надолго? Как же мы? А как же квартира? Ты шутишь?
— Квартира? Квартира останется там, где она теперь. Мне она не нужна. Можешь с ней делать все, что захочешь.
— Но как же я… к тебе… приеду… тогда?
— Ты ко мне не приедешь.
Она не понимает.
— Как не приеду?
— Так. Я уезжаю один.
Он снимает руку с подоконника и сжимает в кулак.
— Да. Я еду один. Как ты этого не понимаешь? Я больше не могу так жить!
— Ты едешь один… Это… это значит… Ты бросаешь меня?
— Да. Я оставляю тебя.
Юлочка заламывает хрустящие пальцы.
— О, господи! Я ничего не понимаю. Зачем ты так говоришь? Ты разлюбил меня?
— Это не имеет значения.
Она бросается вдруг ему на шею, свешиваясь через окно.
— Джега, милый, объясни мне, что случилось? Почему ты так жестоко хочешь поступить с мной? Чем я провинилась? Разве мы плохо жили? Это — маленькая размолвка. Это в первый и последний раз. Обещаю тебе. Ты будешь делать всё, что захочешь. О, Господи! Джега милый! Как это могло прийти тебе в голову?
Он освобождается от ее объятий и, отстраняясь от окна, говорит:
— Это должно было прийти мне в голову. Мы — разные люди. Совершенно разные люди. У меня работа, у тебя… я не знаю, что у тебя…
Им вдруг овладевает злоба.
Она душит его и не даёт говорить.
— У меня работа, — кричит он, наконец. — Как ты не понимаешь? Мы разные, разные — люди. Прощай!
Он бросается прочь. Она вскрикивает:
— Джега, ради бога, вернись! Мне надо поговорить с тобой. Одно слово, Джега!
Он стоит у калитки. Он овладел собой. Он спокоен и говорит оттуда с грустью:
— Юлка! Я еще, может быть, все-таки люблю тебя. Это сильней меня. Но мы разные люди: разве ты этого не видишь? И ничего хорошего из этого выйти не может. Глупо было бы цепляться дольше друг за друга. Прощай! Сегодня и заночую у товарища. Я не хочу оставаться эту ночь с тобой… Она слишком ядовита… эта луна. Завтра я приду забрать свой портфель и бумаги… Прощай. Не поминай лихом!
— Один поцелуй, один поцелуй! Ты ведь не уйдешь так?
Юлочка цепляется за это последнее средство.
Если только он почувствует на своих губах ее поцелуй, он не уйдет сегодня, сейчас, в эту ночь, а там — она сделает так, что он не уйдет никогда.
— Один поцелуй, — молит она.
Она протягивает руки, протягивает губы, вся вытягивается в пролет окна навстречу ему.
Но он качает головой:
— Нет, не надо. Прощай!
И он уходит, стукнув калиткой.
Шага его тверды.
Молочно-белый лунный свет охватывает, облепляет тонкую фигурку у окна, скользит по складкам платья. В памяти вновь всплывают тоскующие слова Гитанджали. Несколько минут тому назад она произносила их в приливе любовной нежности; теперь она повторяет их с отчаянной, глухой тоской:
«Не пройди мимо точно сновидение».
Неужели он прошел мимо — ушел из ее жизни навсегда? Неужели это было только сновиденье, только сон? Только сон? А теперь… теперь сон кончен.
Она проснулась.
XIШироко распахнув двери, Петька ворвался в коллектив:
— Здорово!
Ефимка Лакшин, не подымая головы от стола, буркнул:
— Здорово! Тебе на столе письмо полупудовое из Ташкента.
— Из Ташкента?
Быстро подошел к столу, повертел в руках пакет с надписью: «Судоремонтный завод. Коллектив В.Л.К.С.М. Отсекру П. Чубарову». Вспорол пальцем конверт.
«Друже, любезный Петька!
И вы все, кто еще на Судоремонтном обретаетесь, поди, уже забыли, дьяволы, своего блудного отсекра. И то сказать, два года срок немалый, особенно для нас, для меня. Эти годы меня многому научили: мыслей за это время проворотил кучу, дел того больше наделал. Спросите, почему же я, коли так, не отвечал на ваши матерные письма, почему молчал как утопленник? Коли говорить начистоту (а теперь я могу говорить начистоту), так мне вам хотелось написать не однажды. И не потому молчал я, что хотел от старого отгородиться начисто. Хотел дать отстояться всему, что взбаломутилось у меня в потрохах. Теперь, когда всё поулеглось, поутряслось у меня внутри, теперь только я могу вам написать. А встряска была у меня здоровая, такая здоровая, что я первые три месяца ходил здесь обалдуем и дело из рук валилось.
Сам знаешь, Петро, кровь у меня горячая, ничего я вполдела не делаю. Уж если за что ухвачусь, то всеми десятью и зубами на придачу. За Юлку-то я тогда крепко запнулся. Еле хватило силенок теку дать. И то чуть оглобли не поворотил с дороги. Крепко за сердце зацепила. Я тогда только понял это, когда в поезд сел. Помнишь, на вокзале, уезжая, опьянел я тогда от радости, от криков ваших, от пожатий ваших товарищеских… от гордости. Тогда по-настоящему вас всех раскусил. Не забыть мне ваших проводов, други! Ни о чем не думал уезжая, кроме работы, и на Юлку смотрел как на пустое место. А только, когда стал поезд отходить да метнулся глазами в последний раз назад, так не на вас смотрел, а на нее. Обмякло все внутри, выскочили вы все из головы разом, будто никогда там и не бывали. И так меня потянуло назад к ней, что мало я из окошка не выпрыгнул. Сел я, помню, от окна оторвавшись, на кого-то. Тот выругался и отодвинулся, а я как брякнулся на скамейку, так и просидел до Москвы. В Москве хотел пересесть на обратный поезд, да удержался и поехал вперед. После три месяца сам не свой был.