Владимир Христофоров - Пленник стойбища Оемпак
Мои глаза памятью моих предков, жителей леса, навсегда впечатали в мой мозг иные картины: лес, где есть звери и дрова, удобные обрывистые берега рек, рыбные озера, кристальные ручьи с незамерзающей водой, дымки над теплыми избами, следы лошадиных розвальней, гостеприимные зимовья промысловиков… Я был там своим человеком. Здесь мне в ту минуту казалось, что кто-то невидимый с недоброй ухмылкой следит за мной, выжидая, готовый в любую минуту объявиться и зловеще шепнуть: «Все, парень!» Я вскочил и заторопился к своей упряжке. Скорее! Скорее! Мне показалось, что псы сорвали остол и унеслись прочь. Я проклинал свое любопытство, ненужный риск и страх в себе.
Как ни странно, меня успокоила сильная боль в подъеме левой ноги. Я лежал несколько секунд и уже более ни о чем не думал, кроме ноги. Что с ней? Падая, я мог сломать ее, порвать связки, просто растянуть или ушибить. Я тихонько пошевелил ступней — боль отозвалась во всем теле острой судорогой. Я сел, опираясь на ружье, поднялся. Страх исчез, теперь появилось нечто конкретное, и это конкретное предстояло преодолеть. Я попробовал ступить на ушибленную ногу и сразу оставил эту мысль — так можно сделать хуже. Надо успокоиться, все обдумать, не торопиться. Но надо и поторапливаться — день быстро угасал.
Разрядив ружье и опираясь на ствол, я сделал несколько шагов. Скользил приклад, скользили ноги. Несколько раз я заваливался на бок, а потом пополз, шепотом успокаивая себя. Нога горела жаром, кружилась голова. Вскоре я перестал чувствовать пальцы ног и рук. Холод вползал в меня через конечности и лицо. Вначале под кухлянкой я отогрел руки, потом стянул валенки и долго растирал ноги. Затем принялся мять щеки и нос, подумав вдруг, что изуродованную морозом рожу не украсит даже самая распрекрасная черная «Волга». Потом я решился на самое крайнее, иного выхода не оставалось. Я вскочил и — побежал! Запомнилось одно — мне показалось, что от сжатия челюстей раскрошились все зубы… Очнулся на нартах, выдернул остол и запустил им в собак. Они рванули, тяжко заскрипели полозья. Через некоторое время нарты остановились. Не раздумывая, я сбросил пять пойманных тушек песцов, рюкзак с провизией и растопку для костра. Я сел спиной к псам, уперся здоровой ногой в наст — упряжка сдвинулась и прокатилась несколько метров. Я то отталкивался, то в изнеможении откидывался на спину и старался не смотреть в бездонную пропасть звездного неба. Ни черта! Выберусь. Иначе зачем все это? Зачем песцы и деньги? Других мыслей не было…
Я выбрался и даже сумел в первый же вечер пристроить к согнутой ноге чурбан, растопить печь, покормить собак. Только потом занялся ногой. Подъем распух, я помассировал больное место, смазал йодом. Перелома, к счастью, не обнаружил, не было и разрыва связок — просто сильное растяжение и ушиб. А это меня не пугало. За свою спортивную жизнь я не раз повреждал связки рук и ног.
Теперь — покой! Бог с ним, неделя у меня вылетит псу под хвост, но впереди еще три месяца, а это немало. И когда я таким образом успокоил себя, возникла мысль о брошенных пяти песцах. Их, конечно, сожрут другие песцы или медведь. А этого мне никак не хотелось. Я слишком дорого плачу за каждого пойманного песца, за каждый заработанный рубль. Мой мозг стал соображать в этом направлении и в конце концов выдал окончательное решение — песцов я должен забрать, что бы мне это ни стоило. И не позже следующего дня!
Я плохо спал, мне все виделся этот найденный в торосах ремень Эплерекая, которым кто-то пытался меня задушить, я корчился, извивался, просыпаясь в холодном поту. Болело обмороженное лицо, пальцы рук, больная нога. С трудом дождавшись утра, я приколотил к чурбачку с левой стороны длинную доску, чтобы можно было опираться на нее подмышкой. Я не сдержал радостного мычания, когда с помощью этого неуклюжего костыля довольно резво прошелся по избе. О’кей! Потом я обернул больную ногу двойной портянкой и газетой — так будет теплее.
Песцы мои лежали целыми, я благополучно доставил их домой и задумался: как же быть с теми песцами, что попались в капканы? Я уже знал: не проверь пару дней, от зверьков останутся лишь обглоданные кости. Мне опять захотелось курить. Задумчиво разглядывая потолок, я соображал, словно решал мучительную проблему. А ни черта, сказал я себе. И всю неделю работал на костыле, проверяя капканы, и мой «сейф» пополнился еще двадцатью пятью превосходными шкурками.
Начались одни из самых свирепых и жесточайших чукотских пург, от которых сходят с ума даже собаки. Именно тогда мне открылось еще одно человеческое свойство. Даже житель дремучего леса должен время от времени созерцать открытые взору пространства, иметь возможность преодолевать некоторые, пусть незначительные, расстояния, просто двигаться. Я бы назвал это ощущение — «болезнью четырех стен». В те пурговые дни мое жизненное пространство сузилось до мрачной одинокой камеры. Мои глаза тосковали по снежным горизонтам, еще совсем недавно наводящим лишь тоску. Подолгу, словно зверь в клетке, я бродил из угла в угол. Порою мне казалось, что вместе со своей скрипящей избой я лечу куда-то вниз, увлекаемый бешеной силой гигантского водопада. Каждый новый ветровой заряд походил на удар валуна, я вздрагивал и хватался за стены. Чтобы хоть как-то разнообразить свое существование, устроил себе «прогулки». Неторопливо, словно в долгий путь, одевался, выходил со свечкой в коридор и подолгу рассматривал там как бы заново каждый предмет, трогал лопату и топор, бормотал какие-то слова.
Уголь кончился на третий день пурги. Надо было идти в сарай, и я рискнул снять с петли крючок — в то же мгновение невидимая сила швырнула меня вместе с дверью наружу, в колючий мрак адовой свистопляски, и я поблагодарил бога, что не выпустил дверную ручку.
На растопку пошел мой костыль, полки, дверь в кладовую… Я потерял счет дням, и в иные моменты мне казалось, что на всю планету обрушилась какая-то космическая катастрофа, что пришел конец свету, лишь я почему-то продолжаю жить.
Во мне опять возник навязчивый страх угореть. Я поминутно вскакивал с нар, заглядывал в топку — нет ли тлеющих угольков, тщательно ворошил пепел и лишь тогда забывался на час-другой. Страх этот дошел до крайности. Я перестал закрывать заслонку, тепло быстро выносилось в трубу, а мне все казалось во сне, что я опять задвинул эту проклятую заслонку или задвижку. Коченея от стужи, бросался к печи, щупал ее, ища край заслонки. Однажды я услышал чей-то голос и замер — это было по-настоящему жутко, ведь я отвык слышать человеческую речь. В растерянности оглядел закопченные стены избы и тогда сообразил, что произнесенные кем-то непонятные слова принадлежали мне. Сделалось сразу легко, будто прорвало больной нарыв. С тех пор я стал говорить вслух. И если, скажем, мне предстояло что-то сделать, я вначале произносил: «Так, так, сейчас встанем и проверим заслонку. Лишний раз не помешает, правда? Как говорила моя бабушка, береженого бог бережет… А эту проклятую антенну я вырву с корнем, вот увидите. Сил еще не занимать, только похудел слегка… Хе-хе, впору выступать в полулегком весе. Так и до мирового рекорда недалеко… Просто ослаб, три дня мясной диеты и — будь здоров! Подожди, что же я хотел сделать-то? А-а, заслоночку проверить. Давай, милый, вставай, если хочешь когда-нибудь прокатиться на черной «Волге» в экспортном исполнении».
Однако упоминание о черной «Волге» ввергало меня в новые размышления. Я шептал значение того или иного дорожного знака, погружался в сладостные мечты будущей материковской жизни. Мне виделись солнечные деревья и асфальт, женщины в широких и прозрачных платьях, мне хотелось дотронуться до них, обнять…
В одной из женщин я однажды узнал Лилю. Нет, кажется, ее звали Лидой. Или Людой? Лиля? Лида? Люда? Как же я забыл имя той девушки? Вот беда… Я не имею права забыть ее имя. Ведь я ее любил. Или не любил? Впрочем, не это важно. Важно другое — она меня любила. Нет, не так, как любили все другие, а иначе. Та девушка по имени Лиля-Лида-Люда прощала мне все и ничего от меня не требовала. Она, как бы это сказать, относилась ко мне как к солнцу, без которого нельзя жить. И не обижалась, если после дня наступала ночь, если порою солнце затягивали тучи. Солнце мы ведь ждем и после долгой ночи, и после долгого ненастья. Ну, а «солнце» чем платило ей за любовь? Э-эх, вот беда, солнце-то равнодушно к тем, кого оно согревает… Эх, Лида-Лиля-Люда, вот погоди, вернусь я и найду тебя… И что? Да ничего. Просто найду и скажу: «Вот пришел я! Прости, что забыл имя, но я здесь впервые вспомнил тебя. И здесь я стал каким-то не таким. Может быть, я стал хуже, но я стал другим».
Меня начали одолевать кошмары. Хорошо помню один сон, с которого все началось. Однажды я проснулся и почувствовал на лице слезы. Чудно! Легче, наверное, выдрессировать кузнечика, чем вышибить из меня слезу. Это был страшный сон, может быть навеянный моей родной приморской деревней. Мне привиделось, будто какая-то девка предлагает купить двум молодым братьям тридцать новых обструганных досок. Те отказываются, но через некоторое время соглашаются. Теперь упрямится она. Братья настаивают и уже катят к ее дому тележку, чтобы силой взять эти доски. Девка хватает парней, удерживает. Один из братьев с силой ее толкает. Она падает на землю, вскакивает и подвернувшимся под руку брусом ударяет обидчика по голове. Затем такая картина: затылком ко мне лежит один из братьев, над ним замерла в испуге на четвереньках девка. И я слышу тихий-тихий голос упавшего: «Эх, кабы не стенка гроба»… Другой брат воспринимает эти слова как сигнал, он бросается к девке, хватает ее поперек туловища — я успеваю разглядеть тонкие ноги под распахнутым подолом старенького платья, — кидает на доски и со всего размаху ударяет брусом по лицу… На этом видение исчезает, на смену другое: давно люди покинули деревню, лишь на пыльной улице они двое. Он тыкается ей в плечо и что-то мычит бессвязное, пуская слюни, а на ее изуродованном лице такая ласковая, такая материнская участливость и нежность… Она гладит его по голове и сует замусоленный пряник.