Владимир Христофоров - Пленник стойбища Оемпак
Нашарив в тумбочке шило, я вонзил его в левую ногу, вскрикнул и поднялся с нар.
Плита печи, видимо треснув от сильного жара, завалилась внутрь. Синие огоньки несгоревшего угля, как мне казалось, дьявольски подмигивали мне и тихо позванивали. Это опять начало звенеть в голове. Слабый свет огоньков неприятно давил на зрачки глаз, проникая в самую глубину мозга. Началось, подумал я почти с облегчением. Так было и тогда, в далеком детстве. Я подумал о свежем луке и пожалел, что не взял его у Ежовой. Жадюга! По старинному рецепту, угорелым вкладывают в уши и нос свежий охлажденный лук, а ноги погружают в мешочки с сырой землей. Якобы для вытяжки из человека всей отравы. Нет у меня даже сырой землицы… Никак не удавалось соединить две лопнувшие половинки плиты. Наконец приспособил длинное лезвие ножа без ручки. Кочергой вытянул упавшие заслонки и, без сожаления переломив сухую песцовую правилку, сунул в печь. Она вспыхнула мгновенно. За ней последовала единственная в избе скамья. Стало тепло. Оделся и вышел на крыльцо. Псы все крутились возле темного пятна на снегу. Подошел, наклонился и чутьем угадал в пятне кровь. Откуда? Я ощупал голову и вскрикнул, волосы влажно слиплись у лба. Ясно. Порезался, когда вышибал окно. А-а, теперь это чепуха, решил я. Главное теперь — не заболеть, не простудиться. Я трусцой побежал вокруг избы. Та часть неба, где в нормальных частях света всходит солнце, напоминала далекий отсвет большого города. Я подумал об ином мире, где сидят сейчас в домах люди и разговаривают, пьют чай и смотрят телевизор. Когда я буду там? Буду! Все равно буду! Еще два-три дня болезни — и все войдет в норму. Я вспомнил все: два-три последующих дня голова будет казаться тяжелее туловища, будет болеть носоглотка и неприятно отдавать в лоб. А потом все неприятные ощущения исчезнут, если не свалит простуда. Слава богу, у меня есть несколько банок сухого молока. Горячее молоко поможет быстрее избавить тело от хвори.
Побегав, я разогрел себя окончательно и вошел в избу. Запасного оконного стекла не оказалось, в дело пошли шкуры и фанера.
Теперь все светлое время в моем доме стоял непроницаемый мрак. «Жизнь во тьме!» — с усмешкой констатировал я и поболтал канистру с керосином: «Режим строгой экономии!»
После той ночи я стал ласков с псами, которые вывели меня из бессознательного состояния. Наверное, это-то потом меня и погубило. Впрочем, собаки здесь ни при чем. Погубила одна из многочисленных оплошностей, которые подстерегают одинокого человека в тундре. К тому же если он ни фига не смыслит в ее законах, а лишь надеется на свою сообразительность. «На Севере редко кто умирает в собственной постели» — так писал один социолог.
Если ты много времени живешь в одиночестве идо ближайшего жилья многие километры суровой тундры, хуже всего искать некую закономерность в своих несчастьях, сваливать все на судьбу и злой рок. Эти несчастья, большие и маленькие, приходят сами по себе, без всякой закономерности. Просто они часть твоего существования, а начало их происходит со слова «боязнь». Боязнь простудиться или угореть, пролить остатки керосина, потерять упряжку и самому заблудиться, сломать ногу и, наконец, — свихнуться. Я знал лишь одного человека, егеря Устина Верхососова, который мог жить в одиночестве на берегу своего озера Плачущей Гагары. Его одиночество сделало этого человека предельно осторожным, развило звериный инстинкт опасности и чутье на эти опасности. Верхососов никогда не уходил от своей избы далее трех-четырех километров. В добровольное заточение старого егеря загнала жизненная необходимость. Ему нужны были деньги для собственного домика под Астраханью. Он всю жизнь работал на Севере, имел хорошую зарплату, купил на материке большой дом, который достался жене-изменнице… Много лет Верхососов платил алименты на троих детей, а к старости, когда пришла пора думать о пенсии, остался, как говорят, на бобах. Вот и решил податься в тундру, на «подножный» корм. Одному богу известны его страдания, но он преодолел это, скопил денег, купил дом и сейчас доживает свои дни в одиноком покое. Я преклоняюсь перед его волей. «Научились ли вы преодолевать препятствия?» Такая надпись выбита на тибетском камне.
В одиночестве мелкие неприятности имеют удивительную способность доводить тебя до приступов настоящего бешенства, будь это нечаянно опрокинутая миска с похлебкой, упавший уголек из печи, оторванная пуговица, ушибленный палец… Но это все веники, как говорят в нашей деревне. Охотник Рентытувге, промышлявший песцов на Моржовом Пляже, однажды во время болезни нацарапал на клочке бумаги: «Если завтра не станет лучше — застрелюсь». Это не безволие, просто в нем заговорил опыт, выработанный северным народом в течение многих тысячелетий. Когда нет выхода, надо уходить. Достойно уходить! У меня за плечами иные тысячелетия. Один мой знакомый повесился из-за того, что у него, когда он собирался на свидание, лопнул шнурок на ботинке. Многие решили, что он сошел с ума. Но это не так. Оборванный шнурок стал последней каплей в длинной цепи неудач, которые преследовали этого человека с непонятной закономерностью. И он не выдержал. Меня не сбить ни оборванным шнурком, ни каким вселенским несчастьем.
Бороться до конца! Таков девиз людей большого спорта.
Когда мой локоть неловко задел стекло керосиновой лампы и оно разлетелось вдребезги, я лишь усмехнулся и принялся хладнокровно мастерить светильник из обыкновенной банки. Мне стало труднее обрабатывать песцовые тушки — и только. Я задыхался от копоти — и только.
Каждый новый день готовил мне новые испытания, редко отличавшиеся разнообразием. Дни, как и мое настроение, походили один на другой. Порою мне казалось, что я существую вне времени. Я стал вдруг испытывать непонятное беспокойство, попа не понял, что во мне просто возникла настоятельная потребность в каких-либо развлечениях. Я стал ловить себя на мысли, что мне хочется повозиться с псами, переставить «мебель» в избе, прокатиться на нартах совсем в другую сторону, увидеть начало рассвета, построить из снега эскимосское иглу, просто так пальнуть в воздух и вообще выкинуть нечто из ряда вон выходящее. Так уж устроен человек, что даже самая изнурительная работа, постоянное преодоление лишений не могут вытравить в нем вечную тягу к развлечениям. Если ты не лишен воображения, набор этих развлечений может быть неограничен. Я мог бы, скажем, бесконечно решать шахматные задачки, читать книги, слушать радио, вырезать из кости, писать мемуары… Но я не думал о своем свободном времени, когда собирался сюда. И вот пришла пора задуматься. Я пристрастился к стрельбе из мелкокалиберной винтовки. Спасибо покойному Эплерекаю, его огромные запасы патронов мне очень пришлись кстати.
Сначала я палил по столбу с нарисованным кругом. Скоро мне это надоело, пули ложились с безукоризненной точностью в «десятку». Я усложнил стрельбу, пока не научился с двадцати пяти метров попадать в капсюль патрона от ракетницы. Затем стрельбище перенес в избу. Мишенью стали служить сучки в стенах, пустые банки, я научился выстрелом гасить пламя свечи, попадать в лезвие ножа, сшибать пробку с горлышка бутылки, «срезать» пуговицу со старой куртки и еще черт знает что… Я достиг совершенства и даже начал всерьез подумывать о будущей стрелковой спортивной карьере.
Тяга к разнообразию и обыкновенное любопытство чуть не стали моей преждевременной трагедией. Однажды, возвращаясь с участка, я разглядел среди торосов, метрах в трехстах от берега, черную точку. Это могла быть обыкновенная бочка или кусок вмерзшего плавника. Что еще может быть в этой глухомани? Но любопытство взяло верх. Закрепив нарты, я пошел к этой точке. Идти было трудно, припорошенные грани льда предательски ускользали из-под ног, конусообразный непонятный предмет то исчезал, то появлялся. С непонятным упрямством я преодолевал метр за метром и наконец, тяжело дыша, приблизился к точке вплотную. Ею оказался нос байдары, вернее, остатки — лоскутья разорванной и задубевшей моржовой кожи, обломки реек. «И только?» — разочарованно подумалось. Ну, что ж, теперь этот предмет не будет больше меня волновать. Однако я разглядел тонкую цепь, конец которой терялся в глубине льда. Выдернуть не удавалось, я вытащил нож и принялся долбить лед — цепь могла сгодиться в хозяйстве. Минут через тридцать я извлек на свет широкий кожаный ремень, к которому была пристегнута цепь. На ремне болтались пустые ножны из нерпичьей шкуры, мешочек с бруском оселка, металлическая трубка-игольница. Позеленевшая медная пряжка переломилась, когда я пытался ее расстегнуть. Я устало отер потное лицо и привалился к байдаре. Это не веники. В этом ремне был человек, пристегнутый к байдаре. И этим человеком был хозяин моей избы — охотник Эплерекай. Кто еще мог терпеть здесь бедствие? Я с тоской оглядел далекие горизонты, низкое небо и, может быть, впервые почувствовал жуткую и бесконечную враждебность этих безмолвных пространств. Я был маленькой живой пылинкой в этой космической тишине, и никому до меня не было никакого дела. Я чувствовал себя ничтожным пульсирующим островком. Мне привиделась известная картина Айвазовского с кучкой людей на бревне. Но ни о чем другом я пока не думал. Другое пришло позже…