Антонина Коптяева - Том 6. На Урале-реке : роман. По следам Ермака : очерк
— Эдак! Я тоже говорю: как поход либо усмирение — сейчас казаков. Почему наше самоуправленье не утвердят по новому закону?
— А Советы казачьих депутатов? — неуверенно напомнил Нестор, плохо разбиравшийся в политике и не очень интересовавшийся ею.
— Советы?.. — Словно топором вырубленное, отягощенное густыми усами лицо Демида Ведякина осветилось лукавой, но приятной усмешкой. — Советы — это всероссийска контора. Ежели мы ее заведем у себя в станицах, то будем такими же хлеборобами, как просты крестьяне, и такими же гражданами, как рабочие. При чем тогда наша вольность казачья останется? Что будут делать станичный круг, войсково правленье, атаманы? Выходит, побоку все казачье?
Нестор задумался. Поглощенный сердечными делами и службой в полку, он мало обращал внимания на события в стране.
— Царя не стало? Ну и что из того! — сказал он однажды Фросе. — Значит, достукался Николай Романов до ручки; столько охраны, войска, министров, а даже не вступился никто. Выходит, не нужен стал, отжил свое. Старые казаки жалеют, правда… Но они всегда жалеют о том, что было. Да и не об этом Николае Романове они скучают, а хотят такого царя, чтобы стукнул кулаком в Питере, и вся Россия тряслась бы от страха… Но где его взять? Теперь против Керенского ополчились… Пожалуй, хорошо было бы, если бы власть взяли казачьи атаманы. Тогда Корнилов сидел бы в Петрограде, а мы тут сами по себе.
Поэтому Нестор сказал Демиду:
— Раз мы за вольность свою, а революция сделана, чтобы народу волю дать, так почему побоку все казачье?
Демид, тоже недоумевая, пожал плечищами, азартно шевельнул губами — должно быть, ругнулся, слова потонули в шуме, неумолчно стоявшем над «обрывами».
На току у Караульникова шумели сразу две молотилки. Нынче он, как никогда, спешил с уборкой и нанял новую артель, чтобы обмолотить даже те клади, что стояли с довоенных лет.
— Торопится, видно, до покрова подчистую управиться, — сказал Нестор, считая разговор о политике исчерпанным и намекая на сватовство старого вдовца к Дорофее.
Лицо Демида опять осветилось приятной улыбкой, зажигавшей карие его глаза тепло-золотистым блеском:
— Боится красного петуха! Кабы не подпалили большевики. Монастыри-то и усадьбы они палят!
— Какой им расчет? Городским и так есть нечего. — Неуместная улыбка Демида удивила Нестора больше жестких его слов по адресу станичного богача. — Что ж ты накликаешь беду на будущего зятя?
— Это мы еще посмотрим. Насчет зятя-то! Алевтина Дорофеюшкой знашь как дорожит? Боится, не ушла бы от нас, да еще к старому вдовцу, у которого ко двору смерть дорожку проторила: двух ведь жен схоронил! Мы бы ее лучше за своего отдали… Старые порядки пошатнулись — можно, пожалуй, деверям на свояченях жениться: не родна ведь кровь. Только у нашего Николая тоже ветер в голове. — Демид прямо взглянул на Нестора и, не желая обидеть его, добавил: — Как и у его тезки, царя Николая, свистит, говорю, сквознячок у братана в голове.
63— Что опять стряслось в Питере? — спросила Фрося, заглядывая в лицо Нестора, прилегшего головой на ее колени.
Он молчал, растянувшись на старой попоне, брошенной на колкое жнивье, влюбленно следил, как шевелились нацелованные им припухшие губы жены, как влажно блестели ее глаза под черной сенью ресниц — темные, даже зрачков не видать!..
Вскинув руки, он сцепил пальцы за спиной Фроси, заставил ее нагнуться и, осыпая поцелуями, прошептал:
— Стряслось такое, что я с ума сойду, если хоть на один день разлучусь с тобой.
— Погоди, ведь люди кругом, смотрят…
— Пусть смотрят. Отчего нельзя целовать? Я теперь ночи жду, словно сокол взлета с руки охотника, и, чтобы мне белый свет не возненавидеть, ты должна меня и днем хоть немножко приласкать. Хотя бы, как котенка, погладить.
— Хорош котенок! — смеясь, сказала Фрося. — Ты меня держишь, будто тигр!
— Так я рад своей добыче. — И Нестор поцеловал ее в губы, крепко, пьяняще.
«Нашли время миловаться!» — подумал Григорий Прохорович, вывернувшись из-за составленных бабкой снопов, но помешать молодым не решился, то ли осознав скрытую в душе зависть к этой безрассудной любви, то ли пожалев о ненадежности свитого сыном гнезда: вот-вот обрушится и на станицу Изобильную бурный ураган грозно надвигавшихся событий, и все может пойти прахом.
Довольно испытал на своем веку старый казак Григорий Шеломинцев, встречаясь со смертью и в Закавказье, на войне с турками, и на сопках Маньчжурии. Ранен был. В плен попадал к «желтолицым чертям». Из плена ушел со своими казаками, прихватив «языка» да пулю в бедро на придачу.
Но что значит для казака рисковать собою в бою? Об этом раздумывать не приходится. Дадут команду, и с богом — марш, марш вперед. Рубил истово, словно молился, не успевала кровь сбегать по шашке. Находясь в запасе, в чине и при всех Георгиевских крестах, обучал теперь Шеломинцев рубке молодых казаков. И однажды до того увлекся, что в присутствии генерала из штаба сказал:
— Эти нарядны генеральски сабли с эфесом вокруг руки — г…, а вот простой клинок с кровоточинами исключительно хорошо берет. Если ударить им противника на скаку с потягом, так и развалишь по коню. Даже бурка — она ведь будто валенок — не задержит клинка.
Генерал не обиделся только потому, что был восхищен образным выражением есаула, и, уезжая из лагеря, все повторял:
— «Развалишь по коню»… Как точно сказано! Значит, седок в седле распластан надвое.
А командир полка сказал потом Григорию Шеломинцеву:
— Моли своего бога, что генерал с умственными наклонностями, а то припаял бы тебе за генеральское «г…».
Какие наклонности имел в виду полковник, Григорий Прохорович понял только тогда, когда случайно узнал, что генерал пишет книжку под заглавием «Мемуары».
— Вроде не военно названье-то, — сказал Шеломинцев дружкам-однополчанам. — Значит, он писатель таковский… Вот, я слыхал, есть книга «Война и мир». Это, чувствуется, крепко завернуто. А то — «мемуары»!
Не получив образования, Григорий Прохорович был зато слепо предан престолу и родине. Правда, понятие «родина» связано для него прежде всего с той местностью, где он родился и «возрос»: с вольною землицею Оренбургского казачьего войска. Она-то, единственная, и вызывала самые трепетные его переживания и самые острые страхи. То пожар всполошит станичников, то падеж накинется на отары и табуны. Сибирская язва в одночасье сваливала лучших быков и лошадей. А пахоты — сравнить нельзя с тем, что у иногородних мужиков, царапавших сохой арендованные полоски!
Пашни у станичников Изобильной неоглядные. Зато и недороды и градобои — для хозяев великий урон. Но как ни велики потери, а прибыли больше того. И можно ли не любить родную эту землицу? Вот она раскинулась без конца и края под блекло-голубым куполом осеннего неба, покрытая золотой щетиной жнивья и кучами сложенных снопов.
А там все убрано, свезено на «обрывы», и уже сворачивают набок черноземные пласты зяби лемеха плугов, серебром сверкающие на поворотах. Ведут привычно борозды неторопливые быки, по три и по четыре пары в упряжке (а упряжек-то у Шеломинцева по степи больше десятка!), и все шире раздаются черные перебоины в желтеющих полях.
«Хлеб растим для людей. Всю Расею кормим. Да ишо защищал ее. Самая опора власти — постоянной ли, временной ли — казачество. Как же можно наших атаманов за решетку?! Уму непостижимо. Большевики против власти и порядку. Не глянется мне ихняя воля — для кого она? Отрезать бы им языки-то да сослать… Только не в Сибирь (туда поселенцы охотой едут — отбою нет!), а в тундру бы упечь, на острова бы в Ледовитом море, где, почитай, круглый год ночь стоит.
Однако, что же творится? Ну смутьяны разны сроду были, а теперь ведь и Керенский, главнокомандующий, на ту же линию тянет со своими министрами. Но ежели казачества не будет, рухнет Расея. С голоду все передохнут. Что это за министры без головы? Чего стоит такой главнокомандующий?»
Отступив незаметно от того места, где Нестор целовался с Фросей, Шеломинцев прошел к табору и шумно обрушился на Харитину и Аглаиду, сидевших в тени возле фурманки. Распряженные волы, лениво помахивая хвостами, доедали поблизости остатки снопов, трясли их, громко шурша колосьями. Костерчик под котлом с густой похлебкой из свинины, заправленной знаменитым оренбургским пшеном, еле дымился.
— Вы чего сели, поприжали ж…! Как старшего рядом нет, так будто малые ребята — одни поигрунки да побасенки на уме!
— Мы работаем не покладая рук с утра… Вот только-только присели, папаня! — вскочив, словно девочка, несмотря на дородность, начала оправдываться Аглаида.
— Обед на целу артель сготовили, — похвалилась Харитина, привычно робея перед отцом.
— Вижу. Работа ваша — огонь, и работу вашу — в огонь! — Шеломинцев глянул на еще не вывезенные снопы, подосадовал за кинутые на ветер слова, чего не терпел, как и ругани «чертом», поддал ногой новенькую пустую цибарку, увидел разом сделанную вмятину на боку ведра и еще пуще распалился: жалко стало. — Чего вы быкам хлеб травите, не могли соломы прихватить с молотилки? Транжирите отцовско добро! Зовите Нестора, кулеш-то уж пригорел, поди. В этаком довольстве живете, а благодарности никакой. Достукаетесь с новыми-то властями, что и самих упекут на север…