Борис Олевский - Начало жизни
Отец и мать явно польщены тем, что пришли Каминер и Голда. Я узнаю это по тому, что мама прячет руки под передник, по ее дружелюбной улыбке, по ее умилению. Отец степенно поглаживает бороду. Сидя рядом с Каминером, он поминутно поглядывает то на кухонную дверь, то на окна: там стоит много соседей, которые стесняются войти в дом из-за Каминера и Голды.
— Да что вы там стоите? Заходите сюда! — приглашает отец.
Постепенно соседи заполняют комнату. Каминер, по привычке, начинает говорить о том, что, вероятно, скоро можно будет послать на землю еще один коллектив, а в местечке начнут строить кирпичный завод и восстановят мебельную фабрику. Потом он рассказывает о том, что недалеко от нас имеются залежи камня, который называют «лабрадор», и уже скоро начнутся разработки его.
Голда бросает взгляд на часы и застывает в испуге.
— Лея, — кричит она маме, — почему вы не гоните меня? Ведь у меня там ребенок.
— Да подожди же! Чего ты спешишь? — пытается удержать ее Каминер.
— Ну, что ты понимаешь? — смеется она ему в лицо. — Что ты, председатель, понимаешь в коклюше? Вот мы с Леей, — она кладет маме руку на плечо, — мы хорошо знаем, сколько мук примешь, пока вырастишь вот такого парня, как Ошер.
А маме больше и не нужно.
— Ну, Лея! — успокаивает ее Голда. — Ему уже пятнадцатый год. Он у вас закаленный, и ничего его не испугает.
От маминого плача всем становится тоскливо.
Каминер встает и говорит, что ему надо идти.
— Ну, Ошер, чего же тебе пожелать? — спрашивает Голда и подает мне руку.
Но я говорю, что выйду их проводить.
На улице Каминер берет мою руку, долго держит ее, затем так сжимает пальцы, что у меня перехватывает дыхание.
— Что ты делаешь? — Голда пытается разжать руку Каминера.
— Пустяки! — лепечу я, стиснув зубы. — Ничего!
— Так, так! Не поддавайся! — кричит Каминер, точно он именно такого ответа и ждал. Он обнимает меня и целует. — Поезжай, поезжай, Ошер! — говорит он, поворачивается и, не оглядываясь, уходит. Потом уже издали он кричит мне: — Ошер, не забудь письмецо черкнуть!
— Напишу! — отвечаю я.
Не проронив ни слова, я провожаю Голду до самой окраины.
— Будь здоров, Ошер! — говорит она мне на прощанье. — Приветствуй Магида! И как только приедешь, напиши.
Гляжу мгновенье в теплые глаза Голды, на ее белый воротничок, ставший голубым под луной, бросаю взгляд даже на ее туфли, увязшие каблуками в поблескивающем песке.
— Будьте здоровы, Голда! — Я впервые жму ее холодную маленькую руку и, точно боясь чего-то, быстро поворачиваюсь и ухожу.
Почувствовав, что Голда уже далеко, я замедляю шаги.
Никак не могу себе представить, что я прохожу по местечку в последний раз, что завтра я его уже не увижу. Спрятавшись за деревом, я высовываю голову, чтобы увидеть, как оно будет выглядеть без меня, когда я уеду. С бьющимся сердцем слежу за дорогой. По обе стороны ее, белесо-голубой от луны, полной теней, замерли черные, высокие тополя, разросшиеся акации, стройные ясени.
Сегодня очень светлая ночь. Они теперь так коротки, что хоть сейчас и не поздно, а будто уже светает, — со всех сторон точно ртутью налиты белые, сияющие горизонты. Видна каждая веточка, каждый посеребренный лист тополя. Даже тонкие сережки цветущей у дороги ржи и те хорошо видны.
На одной из крыш я замечаю кошку, которая, напряженно выгнув спину, вглядывается куда-то зелеными круглыми глазами и слушает пение ночной птицы. Когда птица улетает, до меня доносится скрип колодезного журавля, дребезжание телеги где-то возле церкви, на которой резко вырисовываются ее три высоких креста. Слышу чей-то смех, обрывки мирной беседы, которую ведут на завалинках. И, как в любую ночь, как будет это завтра и послезавтра, когда меня здесь не будет, плывут в ночной тиши протяжные девичьи песни из украинской слободы, квакают лягушки.
Ну, хватит! Остановившись у самой двери нашего дома, я затаив дыхание заглядываю в окошко. Слышу, как в притихшей комнате за печкой поет сверчок, как тикают дедушкины ходики, у которых вместо гири привешена ступка. У столика, где застыл желтый самовар, отражающийся головою вниз в мутном треснувшем зеркале, стоит отец. Наморщив лоб и пожевывая кончик длинной бороды, он, по своему обыкновению, разговаривает сам с собой и даже жестикулирует, а затем принимается ходить из угла в угол.
— Бога ради, перестань! — умоляет мама.
Она сидит у стола, худенькая, подперев маленькое личико рукой, и глядит сухими красными глазами в окно, очевидно поджидая меня.
— Спать! — выкрикиваю я весело.
Мне хочется разогнать эту тоску в доме. Я уже предвижу пустоту, осиротелость, которая здесь воцарится, когда я уеду. И без промедления я кидаюсь тут же на кушетку и укрываюсь с головой. Лежу и слышу, как мать с отцом ходят на цыпочках. Потом мать задувает лампу, долго ворочается в постели и вздыхает.
Однако и мне не спится. Когда все в комнате утихает, я сбрасываю с себя одеяло и сажусь. На меня падает лунный свет. На стене напротив кресты от оконных рам. Становлюсь на колени и раскрываю окно. Уже почти рассвело, но луна все еще на небе. Укрывшись замшелыми крышами, спит местечко, где все знают меня и где я знаю всех.
Я высовываю голову в окно и молча прощаюсь с белыми домиками и желаю им всем добра и счастья.
— Ошерка! — слышу я позади мамин голос. — С кем это ты разговариваешь?
— Ни с кем! — вздрагиваю я от неожиданности. — Я жду подводу.
Удивительно, мама и отец, оказывается, уже на ногах. Они, видимо, вовсе не спали.
Мама уже стоит передо мной со стаканом молока. Только теперь я замечаю, что мы уже одного роста с ней и я даже как будто выше.
— Мне не хочется есть, — говорю я.
Но мама клянется, что умрет на месте, если я не поем.
Не успел, я выпить молоко, как услышал громыхание телеги и заспанный голос Йоси-пророка:
— Вы когда-нибудь там проснетесь?
Боясь опоздать к поезду, мы с отцом в великом волнении принимаемся выносить из дому узлы. Наш извозчик, закрепив вожжи и заложив руки в рукава, сидит на козлах и покрикивает, — он не привык долго ждать.
У меня столько узлов, что матери и отцу негде сесть, и лишь я один устраиваюсь на телеге. Они идут сзади.
Не успели мы добраться до станции, как я сразу же кинулся к начальнику, в кассу:
— Товарищ Шкабура, дайте билет!.. Я уезжаю! Будьте здоровы!
Шкабура выдает мне билет. Зажав в руке желтую картонку, не слыша, что он говорит мне, выбегаю на платформу. В последний раз смотрю на открытый семафор, на желтую песчаную насыпь, на рельсы, которые среди холмистых полей и лугов убегают в неведомый мир.
Я делаю веселый вид, хлопаю себя руками, плюю на рельсы, потом подхожу к родителям. Нужно им что-то сказать перед отъездом, но, как назло, в голове совсем пусто. И я жду не дождусь, чтобы поскорее уж прибыл поезд.
Но вот вышел Шкабура. Раздается первый звонок. Мама обнимает меня и, плача, целует, целует. Чувствую папину бороду у себя на лице. Вижу тянущиеся ко мне руки. Но я уже не понимаю, что со мной.
И вскоре совсем близко гудит паровоз, стучат на стыках колеса. Я хватаюсь за поручни какого-то вагона. Кондуктор что-то кричит и толкает меня, но я пробираюсь внутрь.
Слышу, Шкабура зовет меня прощаться, что-то кричит мама, но здесь так тесно, что невозможно даже повернуться. На площадку вагона летят мой сундук, постель, сумка.
Только когда поезд начинает трогаться, мне удается высунуть голову в дверь. Отец и мать машут мне рукой, Шкабура приветственно покачивает фонарем, и все, вместе с вокзалом и тополями, уходят назад, становятся все меньше и меньше.
— Закрой дверь! — кричит заспанный кондуктор. — И убери свои узлы с дороги!
В вагоне меня встречают еще хуже. Какая-то женщина обругала меня за то, что я толкнул ее сундуком и разбудил. Еле удерживая равновесие, я осторожно прохожу мимо трех этажей полок, откуда торчат ноги в носках, ноги в сапогах, ноги в туфлях, ноги в лаптях и ноги босые.
Кондуктор становится немного добрее и помогает мне задвинуть под скамью сундук, постель и мешок. А мою тяжелую сумку он так швырнул на третью полку, что загремела эмалированная кружка, а банка с медом и бутыль с молоком от удара, вероятно, треснули. Но это меня мало беспокоит. Пристраиваюсь у кого-то в ногах. Кругом тихо. Слышен только храп да стук колес.
В сердце тревога и жуть, такая жуть, точно я вошел в реку и дно с каждой минутой все больше уходит у меня из-под ног, вода поднимается все выше и выше.
Внезапно кто-то толкает меня в бок.
— Безобразие! — кричит человек. — Это твоя сумка? — Предо мной возникает не очень злое, но растерянное лицо с круглой маленькой бородкой и длинными густыми бровями. — Твоя? — кричит он, беспрерывно вытирая растрепанные, слипшиеся волосы, залитые не то сосновым соком, не то гуммиарабиком. Почему-то он все время облизывается. — Это твой мед?