А. Успенский - Переподготовка
И Азбукин улавливает в глазах Семена Парфеныча признаки растущего к нему уважения.
По окончании оффициальной части разговора начинается неоффициальная.
— Ну, что нового в газетах, — спрашивает Семен Парфеныч.
— Да ничего особенного.
— А у нас, ты слышал, — сообщает сапожник, — тут недалеко по улице человек спит. Вот уж восемь суток.
— Восемь суток, — ахает Азбукин. — Да отчего это?
Видишь, дорогой мой, — голос Семена Парфеныча делается и грустным и покорным вместе. — Новая болезнь, никогда еще небывалая. Божье наказанье. Помнишь, в священном писании сказано: все это начало болезней. А потом известно, что будет: конец света.
Неподдельной грустью веет от этого вышколенного суровой жизнью человека, покорностью перед судьбою, которая, точно кошка с мышкой, шутит с человеком, забывая, что ей игрушки, а мышке слезки. Дунет своим болезнетворным дыханием, и где ты Азбукин! Если бы Семен Парфеныч был поэтом, то, возможно, он, передал бы в соответствующих изящных выражениях благородное чувство мировой скорби, овладевшее им. Но и без этих выражений Азбукин ясно почувствовал, как от сапожника неудалимым током вошло в него сейчас грустное настроение и смыло радость.
— А еще, брат ты мой, не слышал, — тут случай с одним мужиком вышел по дороге в губернию, — продолжает Семен Парфеныч. — Вот ехал, вишь ты, мужик — вез жито в город за продналог. Дело было к вечеру: не то, чтобы совсем потемнело, а этак серенько. И вот попадается мужику на дороге-то старуха. «Везешь ты, говорит она мужику, — жито на продналог, — я это знаю. Всего жита у тебя не возьмут, — пуд один тебе оставят. Так ты на этот пуд купи мне платок. Когда обратно поедешь, я тебя буду ждать здесь.» Потом старуха шмыгнула в лес, а мужик поехал. Правда, в губернии пуд ему сбросили, и он купил платок. Только обратной дорогой он возьми и подумай: а на кой черт отдавать платок старухе, — повезу лучше жене. Ну, свернул значит, с той дороги, где встретил старуху, и поехал другой дорогой, окольной. Едет. Дело к вечеру. Серенько. И опять, брат ты мой, перед ним старуха. Будто из земли выросла. И говорит ему: «Ты хотел мимо меня проехать, а вот и не удалось. Давай платок». Мужик тово… хотел было обмануть, — никакого платка у меня нет. Давай, — говорит старуха, а сама сурьезная такая, к нему идет. Ну, мужик видит: кругом лес, ни души не видно, темнеет, а старуха — кто ее знает, что это за старуха, — отдал. А старуха-то и говорит ему: «Ну смотри теперь». Подняла платок, встряхнула, и оттуда, понимаешь-ли ты, посыпались черви, видимо-невидимо. Еще раз встряхнула старуха платок, и оттуда как побегут мыши во все стороны. Третий раз махнула старуха, и поползли гады всякие, — свистят, шипят, извиваются. Еще раз махнула старуха, и выскочили вооруженные люди: конные и пешие и — стали драться. И кровь полилась ручьями. У мужика мороз по коже пошел. «Видел? — спросила старуха. Так смотри, — запомни». И скрылась. Вот какая штука может с человеком случиться.
Семен Парфеныч несколько помолчал.
— По-моему, — продолжал он, — тут предсказанье. Много, брат, пережили мы с тобой, Азбукин, а, кажись, еще хуже будет.
Как школьник на классной доске тряпкой, стирает Семен Парфеныч у Азбукина впечатления, записанные в доме Налогова, и лишь кое-где торчат жалкие остатки от нулей полутора миллиардов:
— И что это за жизнь, Азбукин!
IV
Всего два шага ступил Азбукин от домика сапожника, а похоже стало на то, будто грусть из шкрабьей души перешла и на природу, и установилось одно настроение и в природе, и в душе. Порядочное облако, которое хватит не только на остаток дня, но и на добрую половину ночи, а, может быть, и на всю ночь, на сутки, на несколько суток, заслонило собою солнце.
Все предметы потускнели. Дома принасупились, и еще явственнее стало, что дряхлы эти дома, что изрядное количество в них и на них заплат, что заборы кое-где еле держатся и если, сохрани бог, из облака хватит вихрем, обрушатся. Особенно пригорюнились национализированные и муниципализированные дома: поглядел бы опекающий их домхоз, какие мрачные думы отразились в это время в их окнах; как молчаливо они протестуют и против того, что и ремонта-то в них не производится никакого, и убирают-то их редко, и стены закоптили, не оклеивают, и полы чрезвычайно редко моют, и прочее и прочее. Но у комхоза были не одни дома, — были огороды, пахотная земля, сенокосы и лавки, главное, нэпманы, покушавшиеся на эти лавки.
Азбукин добрел до «моста вздохов» на Головотяпе. Кто назвал столь благородным именем головотяпский мост, когда, в шутку ли, в серьез ли неизвестно, но даже в объявлениях о первомайской процессии за ним осталось это поэтическое имя. А, в сущности это был весьма почтенный возрастом, развалившийся мост с прозаическим предупреждением — по ту и другую сторону — о штрафе в 3 р. золотом за курение на мосту, остановку и праздношатание по нему. Сохрани бог, идти или ехать по нему в темную ночь: как скрытые капканы, подстерегает ваши ноги целая система порядочных дыр.
«Мост вздохов» имеет не только историю своей жизни, но и историю своего ремонта. Еще в эпоху военного коммунизма взялась за ремонт его бригада, ветром революции занесенная в Головотяпск, — бригада, поразившая город стуком копыт, звоном шпор, комбригом, воевавшим с уисполкомом, сотрудниками штабрига, такими милыми кавалерами, неподражаемо танцевавшими и даже писавшими стихи, бригада — испепелительница местных сердец, потому что, как бабочки на огонь, устремились на сотрудников штабрига сердца всего того, что осталось от прежнего буржуазного Головотяпска, а на рядовых армейцев — сердца всех прочих обитательниц города. Сколько искалеченных навек сердец осталось от бригады, мелькнувшей, как ослепительный метеор, сколько, попав в сферу ее притяжения, унеслось за ней, как за кометой хвост, и потом мучительно возвращалось назад по одиночке. Местный поэт подсчитал, что 27 головотяпских барышень уехало с бригадой, и в одну ночь написал оперетку под заглавием «27».
И эта оперетка долгое время занимала внимание граждан Головотяпска, любивших искусства. Местное статистическое бюро отметило потом год, следовавший за пребыванием бригады, как год максимального количества рождений, и объяснило это явление исключительно пребыванием в течение нескольких месяцев бригады. Хорошо бы проследить дальнейшую жизнь этого нового поколения. Каким-то оно будет в отроческом возрасте, в юности? Не мелькнут-ли, не отразятся-ли на нем черты, которых не сыскать сейчас в головотяпском гражданине? Может быть, оно будет воинственно, драчливо, будет побивать родившихся в предыдущем году и последующем?
Нельзя ли это также поставить в зависимость от храбрости бригады, громившей в свое время Колчака, Деникина, Врангеля, Балаховича? Может быть, наблюдением за этим и займется головотяпское статистическое бюро?
Какие воинственные песни, ах, какие звучные песни, в которых отразилась вся история скитаний бригады по пространствам Европы и Азии, раздались над и под «мостом вздохов», когда бригада приступила к ремонту.
Как значительно увеличилось тогда число гуляющих по набережной Головотяпы, находивших, что под пение военных песен так же легко и приятно гулять, как и под музыку. Но под звучные воинственные песни была произведена лишь черная разрушительная работа. Когда же надо было начать созидательную, бригада так же неожиданно ушла, как и пришла. Дыры на мосту настолько увеличились, что уисполком запретил в течение всего следующего лета езду по мосту. И половина головотяпского уезда, жившего по ту сторону реки, должна была возить продналог прямо через реку. И так, как берега Головотяпы в городе были довольно круты, и от огромного количества нагруженных подвод на спусках образовались ухабы, где ревом ревели и погибали мужицкие оси, надрывались тощие лошаденки, то читатель может легко представить, какая крепкая, сшибающая с ног брань оглашала тогда берега Головотяпы. Не выдержала, наконец, барабанная перепонка у головотяпского уисполкома и — он воздвиг через реку временный мост, куда и втянулась продналоговая лента, плескавшаяся раньше в мелководье Головотяпы.
На следующий год, уже при нэпе, мост починял комхоз. Когда головотяпские скептики выражали сомнение в том, что мост будет исправлен, техник комхоза резонно рассуждал: «Я — это вам не бригада, а комхоз, во-первых, а, во-вторых, мы будем платить за работу». И так как техник читал газеты и даже метил в заведующие комхозом, то прибавил: «А, в третьих, у нас сейчас нэп». И опять какие звучные песни понеслись с моста! Но это были не воинственные песни, занесенные бригадой, — это были песни гражданского образца. Поющие тут обыкновенно ожидают, когда появится на горизонте какой-нибудь головотяпский гражданин, и тогда он попадает в такой стих, в такой переплет, что будь у него более тонкая духовная организация, он никогда бы больше, во время работ, не прошел мимо моста. А головотяпец ходил, слушал и даже невинно улыбался. Впрочем, прогулки парочек по набережной в эти дни прекратились, ибо прекрасный пол, высоко котировавший воинственную удаль бригады, иначе, совершенно иначе относился к невзыскательной поэзии рабочих комхоза. Шуму комхоз наделал много, а ремонта… немного больше бригады: установлен был один только ледорез, а мост разобрали было в одном месте, чтобы начать перестройку, но потом быстро сложили вновь. На дыры были нашиты пластыри, производившие такое же впечатление, как заплаты из грубого деревенского холста на старом благородном полотняном белье. Часто спотыкалась об эти пластыри спешащая нога рассеянного головотяпца. Кто-то примется ремонтировать «мост вздохов» на следующий год? Через чьи руки будет проходить казенное зерно, предназначенное для работ? Кто, экономя на этом зерне, потихоньку и незаметно выстроит где-нибудь уютненький, чистенький домик, куда на новоселье после молебна, отслуженного головотяпским батюшкой, соберутся хорошие знакомые хозяина и будут весело болтать о хозяйстве, о лошадях, об удое молока, о цене на хлеб? — Пусть каждый год вечно перестраивается «мост вздохов»!