Александр Бартэн - Всегда тринадцать
При последних словах Сагайдачный накрепко сжал увесистый, крупный кулак. А затем, видимо решив, что одного этого доказательства мало, подошел к обеденному столу, схватил его за ножку и поднял высоко, да так, что ничто не шевельнулось, не сдвинулось — ни тарелки с закуской, ни бутылка вина с окружавшими ее фужерами.
— Ишь ты! — уважительно произнес Морев. — Самому Роману Буйнаровичу под стать!
Сагайдачный лишь улыбнулся уголками губ. Продолжая удерживать стол на весу, он пружинисто присел, опять поднялся, откинулся всем корпусом назад. Лишь затем вернул стол на место.
— Говоришь, с Буйнаровичем тягаться могу? Тот битюг, конечно, гору сдвинуть может. Но и у меня кое-какие силенки, как видишь, остались. Согласен?
Он спросил об этом, потому что вдруг различил во взгляде Морева нечто странное: не только одобрение, но и припрятанный за ним ироничный прищур.
— Ну, а коли согласен — чего так смотришь?
Морев вместо ответа подтолкнул его к столу:
— Давай-ка, Сережа. Верно, проголодался за день. Уж ты извини, что у меня по-холостяцки, без разносолов. Я очень порадовался, когда узнал, что тебя пригласили участвовать в обсуждении заявки Красовского. А то как же. Давно мы с тобой вот так не сидели — друг против дружки.
И все-таки разговор этот не был еще настоящим. Сагайдачный ответил, что тоже рад, что со всеми московскими делами покончил и может потому весь вечер провести за дружеской беседой. И все-таки разговору еще недоставало плотности, он только-только еще завязывался.
— Что же ты про семейство свое молчишь? — спросил затем Морев.
— А что тут говорить? Ажур!
— Жена как?
— Без перемен. Хозяйка добрая, мать заботливая. Ну и партнерша, конечно.
Нет, пустотелым, прерывистым был еще разговор. Лишь тогда наметился в нем перелом, когда вернулись к утренним делам — к заявке Красовского, к тому постановочному замыслу, который с ходу набросал Порцероб.
— Ох и любит Игнатий Ричардович звонкую фразу, — покачал головой Сагайдачный. — Шуму много, а на поверку…
Морев согласился: есть такой грешок за Порцеробом. А все же в большинстве своих работ добивается хороших результатов. Что ни говори, тренаж космонавта — решение оригинальное.
— Кто ж спорит, — отозвался Сагайдачный: ему вдруг расхотелось говорить о Порцеробе. Помолчал, намазал маслом кусок хлеба. Затем отодвинул и хлеб, и тарелку от себя. — Ты послушай лучше, Николай. Ни с кем еще не делился. У меня, понимаешь, тоже замысел один возник.
Если бы Сагайдачного спросить, откуда берут начало многие его замыслы, — вероятно, он затруднился бы ответить. Поначалу они возникали не только бессвязно, но и будто сами по себе, даже безотносительно к тому, что требовалось для собственной работы на манеже. Затем, по мере того как трюки прояснялись и складывались в комбинации, Сагайдачный получал возможность отобрать полезное. И опять продумывал, взвешивал. Что же касается остального, попутного — охотно отдавал молодым. Он никогда не боялся оскудения своих замыслов и каждый раз, продумав все до малейших деталей, испытывал такое чувство, будто держал на ладони орешек. Вот теперь-то и можно раскусить, достать зерно, приступить к репетиционной работе.
— Снабди-ка меня, Николай, листом бумаги. Сейчас я тебе изобразить попытаюсь.
С первых же движений его руки Морев догадался: уже не раз вычерчивалась эта схема.
Наконец, отведя от бумаги руку и сам отодвинувшись, Сагайдачный искоса поглядел на приятеля: понял ли.
Морев, тоже взявшись за перо, быстро нанес пунктирную линию. В одном месте перо задержалось, замерло. Сагайдачный понял, о чем идет речь, кивнул и дополнил чертеж несколькими разъяснительными штрихами. На этот раз Морев согласился, удовлетворенно кивнул.
Тесно сблизившись, плечом к плечу, товарищи продолжали свой разговор без единого слова, и даже взглянуть друг на друга не торопились. Бумага, чертеж, быстрые движения то одного, то другого пера. Но вот это-то и был настоящий разговор. Настоящий и долгожданный. И продолжался он вплоть до того момента, когда наконец Морев подал голос:
— Должно получиться, Сережа! Придумал здорово!
— Ты так считаешь? — шумно, не тая прорвавшейся радости, спросил Сагайдачный. И рассмеялся торжествующе: — Знаешь, какое название дам? «Воздушные катапульты»! Ты не смотри, что кое в чем еще недоработано, недотянуто, голову на отсечение: такой отгрохаю аттракцион — некоторые от зависти задохнутся. Уж это определенно. Слово даю!
И снова во взгляде Морева мелькнула ирония.
— Чего так смотришь? Или сомневаешься?
— Почему же, Сережа. Настойчивости тебе не занимать.
— А если так. Ты, друг, не крути. Объясни честь честью, почему так смотришь на меня?
— Уж и поглядеть нельзя, — шутливо отмахнулся Морев. — Вернемся-ка лучше к твоему замыслу. Должно получиться!
— А иначе как же! — вскричал Сагайдачный. — Мне «Спирали отважных» надолго хватит, половины цирков еще не объездил. Однако не терплю, чтобы в закромах было пусто. На то и нынешний день, чтобы к завтрашнему готовиться!
Опять приятели начали рассчитывать, уточнять, вносить поправки и дополнения. Забыты были закуски, не допито вино, и не один лист бумаги испещрили всяческие наброски, Наконец, оторвавшись, Сагайдачный заметил, как темно стало в доме напротив: все до единого уже погасли там окна.
— Засиделся. Самое время в путь. Самолет не станет дожидаться.
Обнялись на прощанье. Шагнув на лестничную площадку, Сагайдачный сказал с укором:
— Между прочим, Коля, мог бы ты чаще мне писать. С меня пример не бери: не очень-то я умею на бумаге разглагольствовать. Ну, а ты — другое дело. Пишешь складно, учебник даже составляешь. Пиши мне на Горноуральский цирк. Из Южноморска должен был я в Сочи перебраться. Но тут одна история неожиданно приключилась. Как-нибудь в другой раз расскажу.
Морев обещал, что напишет. И тогда, еще раз крепко пожав руку товарища, Сагайдачный устремился вниз, исчез за поворотом лестницы.
5
Автобус, идущий на Шереметьево, начал свой рейс посреди ночных огней. Но уже на полпути рассвет и догнал и опередил автобус, все кругом перекрашивая в синюю, затем голубую, наконец розовеющую краску. Гасли огни, занималась заря, в 5.15 самолет лег на курс Москва — Южноморск.
Соседнее с Сагайдачным кресло занимала молодая мамаша. Как только самолет оторвался от земли, она с головой ушла в хлопоты: распеленала младенца, перепеленала и что-то — воркующе, цокающе — выговаривала ему на своем особенном материнском языке. Младенец в ответ пускал пузыри, топырил пальчики, и это приводило мамашу в такой неописуемый восторг, что она даже несколько раз обернулась к Сагайдачному, словно вопрошая, приходилось ли ему когда-нибудь еще видеть такого исключительного ребенка.
— Кто же это у вас? — отозвался наконец Сагайдачный. — Сын, наследник?
— Ой, что вы! Доченька! Я так и загадала — доченьку!
Тихонько напевая что-то нежное, мать начала укачивать младенца, а Сагайдачному припомнилась Жанна. Когда-то и она лежала вот так — в конвертике. Сагайдачный брал на руки конвертик, а Надежда обеспокоенно повторяла: «Только ты не урони. Слышишь, не урони!»
Самолет продолжал свой рейс. Он летел над землей, омытой недавними паводками, дымящейся в лучах восходящего солнца. По временам белые взгорья облаков начисто загораживали землю, потом расходились, и она опять открывалась глубоко внизу.
Сагайдачный любил самолет. Ему нравилось сливаться с мерным гулом моторов, ощущать себя как бы неразрывной частицей могучей машины. Каждый раз он охотно и заново отдавался этому ощущению. А вот сейчас — впервые, пожалуй, — обнаружил какую-то отключенность.
«Казарин сказал, что Надежда по-прежнему работает с собаками. Надежда Зуева и ее четвероногие друзья. Неужели все те же собаки? Быть не может. Те давно, верно, пали».
Подумал о собаках, а вспомнил жизнь, начало своей жизни с Надеждой Зуевой.
Все началось с Волги. Яблоневые сады тянулись от крутого берега до самой базарной площади. На площади цирк — деревянный барабан, покрытый брезентовым куполом. Вокруг мальчишки, жадно льнущие к каждой щели. Сагайдачный им покровительствовал: давно ли сам был таким же вихрастым. Здесь, в этом летнем цирке, он и повстречал воздушную гимнастку Надю Зуеву.
Сначала молча присутствовал на ее репетициях. Садился подальше, на самые крайние скамьи, и глаз не отводил. Однажды, набравшись храбрости, вызвался подстраховать — подержать лонжу. Когда же Надя, отрепетировав, спустилась к манежу — не позволил ей спрыгнуть с веревочной лестницы. Бережно принял в сильные руки, подержал мгновение на весу, а затем поставил перед собой, вглядываясь, точно в чудо.
В том году яблони цвели особенно обильно. Надя, Надюша Зуева была совсем молода. В свадебный день она украсила волосы веткой, усеянной бело-розовыми бутонами.