Александр Бартэн - Всегда тринадцать
— Глупости, Аня, — отмахнулся Сагайдачный и так поморщился, словно горько сделалось во рту. — С чего ты это все взяла? И вообще, сколько можно?!
Она не ответила. Она продолжала стоять все в той же и раздраженной, и отчужденной позе. Сагайдачный понял, что момент упущен и что сейчас он больше не способен к откровенному разговору.
— В цирк пойду. Неохота завтракать.
— Как хочешь. Я думала, мы вместе.
— Да нет. Лучше сейчас пойду.
А еще через четверть часа, войдя в закулисный коридор цирка, Сагайдачный всей грудью вдохнул острый и терпкий воздух.
Невдалеке от форганга стояли гоночные машины: их рамы отливали багровым лаком, спицы колес сверкали в белых эмалевых ободьях. Тут же, выверяя моторы, возился ассистент-механик.
Присоединившись к нему, Сагайдачный разом забыл обо всем, не относящемся к работе, аттракциону, предстоящему выступлению.
Глава вторая
1
Под вечер Леонид Леонтьевич Казарин вышел на прогулку. Он был в превосходном настроении. Все складывалось удачно. Новую иллюзионную аппаратуру ему обещали изготовить к началу будущего месяца, и тогда, включенный в программу Горноуральского цирка, он получал возможность не только опробовать аппаратуру на месте, но и тут же приступить к переоформлению номера. «Тогда-то и посчитаемся: кто на что способен!»
Казарину казалось, что работники главка намеренно держат его в тени. В действительности это было не так. Правда, в Московском цирке — предмете вожделения для каждого циркового артиста — имя Лео-Ле ни разу еще не звучало. Зато на периферии номер пользовался успехом, а в цирках отдаленных даже рекламировался как полноценный аттракцион.
Когда-то, лет двадцать назад, Леонид Казарин и не помышлял об иллюзионном жанре. Тогда — только-только вступивший на цирковой путь — он пробовал свои силы и в акробатике, и в жонглировании, и в вольтижировке. Даже в сверхметкой стрельбе. Он был одним из Казарини, из того семейства, в котором с детства воспитывали упорство, и потому одинаково во всем обнаруживал рвение. Увы, не больше.
— Дьяболо знает, кто ты есть, — сердито морщился Казарини-дядя; всю жизнь прожив в России, он так и не овладел языком второй своей родины. — О да! Ты прилежен. Но где темперамент? В цирке, мальчик, нельзя без темперамента!
Леонид и сам сознавал, что всему, что он делает на манеже, недостает какой-то искры. Той, что, ярко вспыхнув, превращает исполнителя в артиста, ремесло — в искусство.
Забившись в самый дальний угол, горестно размышлял он об этом, и только Анне — двоюродной сестре — удавалось утешить его. Присев рядом, прильнув к его плечу, она повторяла настойчивым, жарким шепотом: «Не надо! Улыбнись же! Ты еще своего добьешься!» В ту пору Анна тянулась к Казарину, делила с ним трудные минуты.
Затем расстались. Казарини-дядя дал понять, что благотворительность не входит в его расчеты: «Теперь ты взрослый мальчик. Так принято у нас: на ноги стал — думай сам о себе!» И вот — сначала акробат и жонглер, затем сверхметкий стрелок — Казарин вступил в самостоятельную цирковую жизнь. Однако ему и тогда еще не приходило в голову, что вскоре он остановится на искусстве манипуляции, на тонком и хитром искусстве ловких рук.
Начало этому положила случайная встреча в одном из далеких сибирских городов. Повстречался там Казарину старый и немощный артист, давно забытый цирком, но по-прежнему льнущий к манежу. То ли Казарин расположил старика мягкой вкрадчивостью своих манер, то ли принадлежностью к издавна известному цирковому семейству, — однажды ранним утром старик заявился прямо к нему на дом. Пришел и опустил на стол небольшой сверток, завязанный в цветастый платок.
— Тебе! Бери! — сказал он, растирая лицо, припорошенное морозным инеем. — Смотрел я, Леня, как ты работаешь. Вижу, еще не нашел собственного дела. Потому и решил подарить тебе!
В цветастом платке оказалась колода карт, три шарика и еще тонкостенное ведерко — такое, в каком замораживают шампанское.
— Спасибо, но ведь я непьющий, — попытался Казарин отделаться шуткой от незваного гостя: утро было морозным, каленым, и потому особенно хотелось понежиться в теплой постели.
Ни слова не сказав в ответ, — откуда силы только взялись — старик схватил Казарина за расстегнутую на груди рубашку, оторвал от подушек, заставил сесть на кровати — и тогда.
Извлеченная из-под рубашки, скатилась и упала на донышко ведерка звонкая монета. За ней вторая — прямо из волос Казарина. Третья — из уха. Четвертая, пятая, шестая. С каждым взмахом цепких стариковских пальцев все больше звенело и перекатывалось монет. Они ударялись о стенки ведерка, им становилось тесно, и казалось — вот-вот низвергнется золотой водопад,
Фокус этот, достаточно распространенный и в цирке, и на эстраде, Казарину не был в новинку. Другое поразило его: та легкость, то совершенство, с каким работал старый манипулятор. Даже не удержался от удивленного вопроса:
— Почему вы сами.
— Почему не выступаю? — пробормотал старик: с последней монетой он словно исчерпал весь запас своих сил. — Да нет! Куда уж мне! А тебе в самый раз!
С этого и началось. Звон монет, кружащихся на дне ведерца, точно приворожил Казарина. Когда же взялся за шарики — они послушно и мгновенно легли между пальцами. А после и колода карт раскрылась веером.
С этого утра Казарин превратился в послушного ученика. Строго, сердито обучал его старик. Всему, что положено, обучал. Пальмировке, то есть умению незаметно держать предмет в открытой руке. Пассировке, то есть умению создавать иллюзию, будто предмет из одной руки перешел в другую. Шанжировке, когда — неуловимо для зрителей — один предмет подменяется другим. Сверхметким стрелком приехал Казарин в сибирский город. Отбыл — начинающим манипулятором.
Колода карт, три шарика — красный, желтый, зеленый — да еще ведерко с горстью монет — вот все, чем располагал он на первых порах. Затем исподволь начал наращивать имущество: кое-что прикупать, кое-что сам мастерить, сам придумывать. В начале войны, в тревожной суматохе эвакуации, Казарину посчастливилось: приобрел аппаратуру целого иллюзионного номера — владелец погиб при бомбежке, и отдаленные родственники охотно избавились от ненужного и непонятного им скарба.
Отсюда и начался номер, которому вскоре присвоено было наименование: «Лео-Ле. Чудеса без чудес». Еще через несколько лет Казарин горделиво приписал в афише: «И все-таки чудеса!»
Номер этот, хотя и сохранял некоторые элементы «ручной» работы, в целом был уже от нее далек: сделался аппаратурным, масштабным. Появились ассистенты, в том числе лилипуты. Теперь же, добившись в главке ассигнований для дальнейшего расширения номера, Казарин чувствовал себя как перед решающим прыжком. Он намеревался окончательно превратить свой номер в полнометражный, занимающий целое отделение программы аттракцион. Такой аттракцион, чтобы наконец открылся доступ и в Московский цирк, и в Ленинградский. «Тогда и посчитаемся: кто чего стоит, кто на что способен!»
По вечерним московским улицам продолжалась прогулка Казарина. По улицам центральным, до позднего часа переполненным стремительным движением. И по боковым, окольным, похожим на тихие заводи. И опять, словно теша себя резкими контрастами, Казарин спешил с этих притихших улочек на неумолчные перекаты площадей.
Москва в этот час сверкала огнями, пылала неоновыми трубками, и они — изумрудные, рубиновые, янтарные — вычерчивали над высокими кровлями буквы, фразы, целые строки. Внизу же вздымались щиты Мосрекламы, так же исправно несшей свои обязанности, оповещавшей о спектаклях, концертах, киносеансах. Сообщала Мосреклама и о представлениях цирка. Однако здесь, обычно весьма красноречивая, она ограничивалась одним-единственным словом, точнее — именем.
«Кириан!» — сообщала реклама и снова, стоило пройти вперед десяток шагов, повторяла все с той же настойчивостью: «Кириан!» Всего шесть букв, всего три слога. Но в том-то и дело — повторяемое множество раз, это имя в конце концов начинало казаться вездесущим.
«Кириан!» — и тут же острые, пронзительно глядящие с плаката глаза. «Кириан!» — глаза, в которых сквозь стекла очков сверкают иронические искры. «Кириан!»— не только в глазах ирония, ею тронуты и тонкие губы. «Кириан! Сегодня и ежедневно в Московском цирке Кириан!»
Сперва Казарин сделал попытку не поддаваться этому наваждению: «Мне-то что? Пускай выступает! Нынче он на столичном манеже, а завтра. Еще неизвестно, кому завтра подчинится манеж!»
И все же, как ни противился тому Казарин, реклама настигла и его. Настигла, пересилила, заставила сначала замедлить шаг, затем прервать прогулку. Какая там дальше прогулка! Мыслимо ли ее продолжать, если сегодня, и ежедневно, и каждый день с аншлагами, с битковыми аншлагами (Казарину известно было это) в Московском цирке выступает не кто иной, как Кириан!