Исаак Гольдберг - Сладкая полынь
Черный мужик смеется. С черным мужиком смеются остальные.
Усмехается Ксения. Но тает ее усмешка и строгим и тревожным становится лицо, когда веселоглазая, светловолосая баба, сидящая против нее, громко спрашивает:
— А ты, Ксёна, в каком таком сахозе живала? Долго ли?..
Павел ухватывает этот вопрос, настораживается, украдкой глядит на Ксению. Но она берет шаньги, сует их, не глядя, Павлу и озабоченно торопит:
— Ешь, Павел... Время-то пошто без толку провожать?..
И вопрос любопытной женщины остается без ответа.
День уходит. Сползаются тени из-под кустов, стелются по покосам, гладят несворошенные ряды пахучих умирающих трав. С полей в деревню тянутся наработавшиеся, уставшие косцы. На вспыхивающем небе алыми полотнищами играет закат.
Павел, покачивая косою на плече, идет следом за Ксенией. Усталые ноги бороздят по тропинке; взрывается легкая пыль и неуловимо сверкает на закатных огнях.
У самою дома, у Ксеньиных огородов, когда нужно перелезать через изгородь, Павел спрашивает:
— Ты давеча, Ксения Михайловна, про совхоз помянула... В работницах, что ли, была там?
Ксения молчит. Она перелезает ловко и опрятно через прясло, берет свою литовку, туес, оправляет подол. Прежде, чем идти дальше, говорит:
— Я по чужим людям много пожила... Об этом нечего разговаривать... Это ни к чему... Думаешь, сладко мне было с этим лицом домой ворочаться?.. Обвыкла я в чужих людях...
— Где это тебя? — осторожно, опасливо ведет свое Павел.
— Глаз-то?! — загорается Ксения. — Про беду мою хошь разузнать?! Белые это. Гады!.. На линии...
Но, спохватываясь, словно припомнив свое что-то укромное, затаенное и выношенное, Ксения сразу обрывает, круто отворачивается от Павла и быстрее идет к дому по меже, в густом картофеле. Густая, темная ботва цепляется за ее ноги, удерживает ее; она легко вырывается из влажных и ползучих пут.
Молча доходят они оба до дверей.
Павел складывает косы под поветью, Ксения с крыльца кричит ему:
— Завтра на дальнее поле поедем. К калтусам...
— Ладно...
15.В воскресенье вечером у сельсовета золотые огни самокруток и мерный говор отмечают ровную неторопкую беседу. С деревни сошлись поговорить мужики, поймали председателя и пытают его о всякой всячине.
Афанасий Косолапыч громоздится на перильцах крыльца и озорно заводит председателя. Афанасий с утра сковылял на заимку, на заимке повстречал самогонщиков, угостился по-хорошему, потом на пути в Верхнееланское поспал в ельнике, а теперь куражится с полпохмелья:
— Ты, Егор Никанорыч, заводи, шуруй в волость, пущай они там супонь подтянут!.. Пошто карасину мне мало отпутают? Никак мне несподручно клопов впотьмах давить... Вали, действуй, ты начальство!..
Мужики лениво смеются. Егор Никанорыч выколачивает трубку о ступени и кряхтит:
— Совсем мужиченко скопытился! — пренебрежительно говорит он мужикам: — Никакого резону не понимает: почем зря карасин жгет и никаких толков...
— Я всякие толки понимаю! — пыжится Афанасий. — Я по летнему делу все присутствие на себе держу!.. Это понимать надо! А что касается карасина, так подай по плепорции — и не шабаршись!..
— Помолчи ты, Косолапыч! — вяло говорит кто-то снизу. — Чисто грохот, никакого удержу.
— Я те загну — Косолапыч! — ворчит Афанасий. — У меня имя-величанье православное имеется.
— Ну и молчи!
— Ну и молчу!..
Среди наступившего не надолго молчания раздается голос председателя:
— Как бы, ребята, промашки не вышло с налогом.
— А што?
— Опять какая-нибудь заваруха? Опять, рази, по-новому?
— Нет. Заварухи никакой. Только оногдысь в волости прижимали, чтоб никакой утайки и, значит, своевременно.
Мужики на крыльце и возле него шевелятся. Огоньки прыгают. Гуще трубочный махорочный дым.
— Эвон какие удалые! Хлеб-то ешо на корню без малого, а они там: без утайки! Умники, разумники!
— Это ни к чему, што на корню. Вы такие издашны, вы своего не пропустите; ямы-то, поди, позапрошлогодние в исправности?
Язвительный голос в темноте хлещет остро, берет за живое. Мужики бурлят, некоторые встают со ступеней, оборачиваются на голос, шумят:
— Ямы-ы!.. Ты ямами не попрекай!
— Колды нужно было, так и по ямам прятали. Сам, поди, тоже прятал!
— Обязательно! Куды больше?! Он не хуже других...
— Я против закону никогда не перечил...
— Конечно! Ты — известный праведник!..
— Оттого и в волость к камунистам шляешься... Чтоб, значит, поближе к начальству.
Председатель кряхтит, отхаркивается, покрывая перебранку, кричит:
— Мужики! Ребята! Да не гыркайте вы!.. Чо, на самом деле, орете? Рази мужик неправду толкует?.. Прятали — это раз. Ну, и есть опасенье, чтоб и нонче не прятали... Конечно, было бы вам упрежденье, а там как хотите...
— Слыхали!.. Ладно!
— Когда ешо будет. Надоест, поди, об этом глотки драть...
Опять стелется молчание. Густой пахучий вечер молчит. Здешнее молчание тонет в ясности и покое вечера.
Перед тем, как расходиться мужикам, Егор Никанорыч, председатель, мимоходом роняет:
— Тут ешо Ксения Коненкина жалобилась. Находит для себя обиду в пае...
— Какая ешо обида? — снова вспыхивают мужики.
— Как обчество выделило, так, значит, и ладно.
— Она незнамо где шлялась кою пору, а земле, рази, пустовать?
— Об чем разговор: дадено ей по положенью, ну и нечего мир мутить!
— Да это я так, к примеру, — вяло успокаивает Егор Никанорыч. — Конечно, как обчество положило, менять не будем... Только, пожалуй, пойдет она в волость, а то, может, и до городу дотакнется...
— Ну и пушай!..
— Ее дело!..
16.К крёстной, к Анне Васильевне, на огороде подходит Потаповна, черная прямая старуха, опирается на изгородь, говорит:
— Чего это, Васильевна, Ксёнка твоя, чай, полным хозяйством обзаводится?
— Не пойму я, — недоумевает крёстная, — об чем ты толкуешь?
— Кака ты непонятливая, — морщит усмешкой изборожденное старостью темное лицо свое Потаповна. — Парня-то приблудящего совсем к себе прикрутила, говорю, аль на время?
Брови у крёстной сбегаются, вздрагивают гневно губы:
— Побойся ты бога-то, Потаповна? Чего говоришь?..
— А я что говорю? — удивляется старуха и прячет хитрость в выцветших глазах. — Что люди, то и я!
— Да и люди зря треплют языками... Павел у нас работник, человек временный. Сегодня поработал, а завтра, глядишь, и нету его.
— Ну, давай бог, давай бог! — смиренно вздыхает Потаповна и отлипает от изгороди, уходит.
Крёстная Арина Васильевна смотрит ей вслед, крутит головой и вздыхает.
Но она подавляет вздохи и уходит в неотложную, не ждущую работу.
А вечером, когда сон готовит свое мягкое бездонное ложе, когда Павел после ужина уходит на поветь, крёстная не укладывается на своей лежанке, снова вздыхает и тихо окликает Ксению:
— Слышь, Ксена, что люди-то стали болтать?
Ксения, сбросив с себя исподницу, в одной розовой рубахе, теплым пятном мерцая в полутьме, быстро оборачивается, настораживается:
— Об чем?
— Об тебе, девка... Давеча Потаповна про тебя с Павлом наветки сплетала. Судят, говорит, люди про вас дурное...
— Людям рта не заткнешь! — зло говорит Ксения и в голосе ее холод. — Люди всякое могут наплести.
— Я и то толкую! — подхватывает крёстная. — Языки-то долгие... Только... — крёстнин голос делается вкрадчивей и глуше: — ты ба, Ксена, ежели што, поопасилась...
Ксения молчит, потом сухо, невесело смеется:
— Эх, крёстная!.. Ну, ладно...
Устало, протяжно вздыхая, Арина Васильевна укладывает кости на покой. Ксения садится на постель, обхватывает колено руками, сцепляет пальцы. Застывает без сна.
Ночь плывет мягкая, сосредоточенная, неторопливая. Сквозь щели в ставнях вливаются в душную избу серебряные нити. Вливаются и тают в рыхлой тьме. По стенам, по потолку мелкие шорохи и трески. И, покрывая их, мерный негромкий храп спящей Арины Васильевны.
Ксения застывает, кутается во тьму; в сонной тревоге избы, сцепив пальцы на теплом колене, холодеет и борется с мыслями.
И мимо многих горячих и тревожащих мыслей своих проносится мысль о бабьем одиночестве своем, о невыплаканных слезах, об обидах, которые еще будут.
В рыхлой тьме полнее тают вползающие через щели ставней тонкие светы; рыхлая тьма светлеет: ночь проползла ровный и отмеренный путь свой и повернула к рассвету.
Ксения выпрямляется, потягивается всем телом и ложится на постель, чтоб урвать кусочек ночи и сомкнуть не надолго глаза.
Утро встречает ее, как всегда, крепкой, сильной, готовой к жаркому, томливому труду.
Утром, еще покуда не пришел к завтраку Павел, она говорит крёстной:
— Я, крёстная, так думаю: сама я себе хозяйка! Своей волей живу. Пущай люди свои беды расхлебывают, я сама со своей управлюсь!..