Геннадий Скобликов - Лира Орфея
Остальное тебе известно, я рассказывала тебе. Вот почему сейчас, когда порвала с прошлым, мне особенно дорого все, что связано с ним. Это вовсе не признак двойственного чувства, нет, Максим. Наши отношения с тобой были совсем другими. В тебе я видела воплощение самого лучшего, самого чистого, что может быть. Ты большой умница, перед такими надо быть кристально чистыми, а я... На жизнь ты смотришь так, как очень хотелось мне, о какой мечтала я, но... Я хотела рассказать тебе все — и не решалась, откладывая до другой встречи. Но проходили одна за другой встречи, а я молчала. А когда я поняла, что ты для меня значишь гораздо больше, чем ожидала, решиться уже совсем не могла. Я с нетерпением ждала тебя, надеясь все-таки, что вот сегодня скажу и нам обоим будет гораздо легче; ведь с каждым днем я становилась замкнутой и все больше уходила в себя, боясь неосторожным выражением, словом выдать себя, ведь ты так живо реагировал на все, сказанное мной. Я понимала, как выгляжу я в моем молчании, и от этого мне было еще тяжелее. Каждый день, каждый час, каждую минуту я помнила о том, кто я есть. Сравнивая тебя с собой, я с ужасом смотрела на эту огромную разницу между нами. Я завидовала твоим большим прекрасным мечтам, которые для тебя вполне осуществимы. Мне было стыдно смотреть в твои глаза, которые иногда смотрели на меня особенно внимательно. Я содрогалась при мысли: «А что, если он обо всем догадывается?» Ужас, какой это ужас, Максим! Не дай бог испытать его кому бы то ни было. Вера и Рита Марковна, видя, как мне тяжело, хотели сами рассказать тебе, но я уговорила их не говорить. Для меня ты был самым светлым лучом в моей жизни, человеком с большой буквы, и я, боясь потерять тебя, молчала, хотя от этого было в тысячу раз тяжелее. Моя мысль постоянно заставляла меня молчать, я понимала страшное, кощунственное соединение: твой светлый образ и я. Мне было мучительно стыдно за свою ложь перед тобой.
Не подумай, Максим, что я оправдываюсь или жалуюсь. Нет. Просто не было сил сдержать себя, и я не жалею об этом. Знай обо мне все. Прости, что не рассказала все раньше, хотя и писала: «решить может только встреча». На нее я возлагала все свои надежды, но... Я уверена, что ты поймешь меня правильно, поэтому чувствую какое-то облегчение, как будто гора свалилась с плеч.
Мне мучительно больно и стыдно слышать такие грубые слова, характеризующие мою мать. Я тебя вполне понимаю, ведь мной владели те же чувства, когда я хотела уйти из дома. Еще больней оттого, что все это верно. Но что могла и могу сделать я? Слишком поздно заниматься ее перевоспитанием, а тем более мне. Прежде самой надо стать человеком, а потом думать и помогать перевоспитываться другим.
Я бы хотела в твоей памяти оставить не черный, а светлый, хотя бы хороший след, но его нет да и не может быть.
Может, это очень и очень глупо, но иначе я не могу. Я посылаю тебе фото и прошу тебя, очень прошу, нарисуй в своей памяти образ, соответствующий этой фотографии. Пусть в твоей памяти не останется ни одного воспоминания о той Лиде, а будет Лида совсем другая, хорошо, Максим? Прошу тебя, поверь мне, я буду человеком, обязательно буду, пусть не сразу, но буду.
А теперь... прощай, Максим!
Прости. Прости за все.
Извини за такие каракули. Я когда волнуюсь, у меня даже меняется почерк».
16
...Зачуханный, нестриженый, руки и ноги в цыпках. И глаза, всегда готовые уступить любым другим глазам — более уверенных в себе, а губы — расплыться в благодарной улыбке перед каждым, кто обратится к нему, как к равному, или, тем более, от кого защитит.
И он хорошо знает в себе и эту свою зачуханность, и свою унизительную готовность быть благодарным только за то, что кто-то просто по-человечески отнесется к нему. И главное, он совсем не противится такой своей самоуниженности, вроде бы считает, кажется, что так оно и должно сейчас быть, пока вполне терпеливо сносит ее, соглашается быть таким вот, каким другие видят его... в то же время упрятывая все глубже и глубже в себя свои многочисленные обиды. Упрятывает — с затаенной глубинной надеждой, похожей на желанное мщение, что, придет время, «и они узнают тогда...» То есть, «узнают», наверное, что и он тоже, и он тоже ничем не хуже других и что зря они так вот сейчас...
А по ночам ему снятся жалостливые желанные сны, и он часто плачет во сне...
* * * *Маруся танцует, а он уселся в стороне от круга и сидит себе: будет сидеть, пока не кончится «улица», тогда и Маруся тоже пойдет домой. Он привык и даже любит вот так — сидеть, укутавшись в фуфайку, и ждать сестру. Лишь бы спать не хотелось...
Неподалеку, кружком на траве, сидят и лежат разговаривают другие их деревенские ребята, б о л ь ш и е. Девки одни танцуют, а ребята или просто стоят возле круга, или усядутся вот так где отдельно и разговаривают о своем. У них, у ребят, интересные бывают разговоры, и страшные, жуткие, особенно про ведьм когда или про мертвецов, и он, если они не прогоняют, любит подсесть к ним и слушать, о чем они говорят. Но это, если вместе с другими, как и он, маленькими. А если он один тут, то он к большим почти никогда не садится. Лучше вот так, один где-нибудь в стороне, чтоб и не трогал никто и не прогонял: это, когда большие ребята разное там про девок начнут...
Он видит: из круга выходит Маруся и идет к нему. И ему сразу так хорошо, что сестра вспомнила вот о нем и идет проведать, как же он тут. И еще ему хочется, чтоб Маруся сказала ему сейчас что-нибудь ласковое и теплое, такое приятное-приятное ему, отчего у него иной раз аж слезы (хотя сама Маруся, конечно, ничего и не знает о том); а потом бы подольше не уходила. Она же, Маруся, конечно, не знает, как хорошо... как действительно до слез хорошо иной раз бывает ему, когда они одни и Маруся ласковая-ласковая с ним...
— Сидишь? — еще издали говорит ему сейчас Маруся, подходит, присаживается на корточки, кладет ему на голову теплую свою руку, заглядывает ему в глаза. Глаза у Маруси и добрые и веселые, а в глубине — он знает — и печальные одновременно (он-то лучше других знает свою Марусю), и ему от всего этого и как-то жалостливо и хорошо-хорошо. От сестры приятно пахнет духами или одеколоном (у кого-то из девок надушилась, у самой Маруси ни духов, ни одеколона нет), а еще ему всегда приятно само теплое дыхание Маруси, когда она так вот близко наклоняется к нему.
Нынче будний день, но Маруся оделась, как на праздник. Она любит, если есть во что, красиво одеться. Сейчас на ней белая кофточка с длинным рукавом, черная жилетка и черная юбка. Это у них, у девок, такая мода теперь — носить безрукавки, вот они и шьют себе. Маруся сшила из чего-то старого, от матери осталось, нашла в сундуке. И ей красиво, Марусе, в этой черной жилетке и белой кофточке. И волосы она подрезала и немного подплоила, теперь они у нее волнистые. Марусю, он знает, считают в деревне красивой. И еще, говорят все, Маруся похожа на покойную мать.
— Не холодно тебе? Не замерз? — спрашивает Маруся.
— Не, — с желанием угодить сестре отвечает он и для убедительности крутит головой. Раз Маруся такая добрая и ласковая с ним, то и он тоже не хочет, чтоб она думала, что это из-за ее танцев ему как-нибудь плохо тут. Да и фуфайка у него большая — Марусина.
— Спать не хочешь еще?
— Не, — опять же крутит он головой.
Ну, а если и хочет? Все равно ему интереснее тут, на улице, чем идти сейчас одному домой и лезть там в темноту на печку. Другое бы дело — идти домой вместе с Марусей. Но он знает ведь, что самой-то Марусе хочется подольше побыть тут, на улице, потанцевать со своими девками, и он никогда не хнычет и не тащит ее домой. Они уже два года, как живут с Марусей одни, без братьев и сестер, и он привык знать всегда, что хочет его Маруся.
— Ну ладно, раз не спишь, сиди пока, горюшко ты мое, — с доброй и грустной улыбкой говорит Маруся и встает. — Только смотри, а то лучше домой пойдем.
— Не, я не хочу пока. Иди.
— Нынче, наверное, не долго.
— Ладно, ладно...
— Ну сиди, не замерзай только.
— Ладно.
И еще раз погладив его по голове, Маруся идет к кругу.
А ему, как только сестра уходит, становится и одиноко и обидно. Он смотрит, как подходит Маруся к кругу, как берет под руки других там девок, как что-то говорит им — и, конечно же, говорит сейчас им о нем... может даже, как об обузе своей, и вот уже шевельнулась в нем и поднимается, всходит его обида на Марусю. Только что было ему хорошо с ней, только что он хотел бы сказать ей, что ему всегда хорошо с ней, с Марусей, и никогда не бывает плохо, и вот... И он охотно, с болезненным наслаждением отдается этой своей обиде. Ему обидно, что она, Маруся, так мало побыла с ним и сразу же ушла к своим девкам; обидно за ее слова, что он — горюшко вот ее, хотя сам и знает, что для Маруси он горюшко ее и есть; обидно, наконец, что сама она, Маруся, такая вот красивая сейчас, а он — ноги и руки в цыпках, и вообще весь он не такой, каким хотел бы он видеть себя сам. А всего обиднее, конечно, вот это: что разговаривает она, Маруся, там со своими девками — и даже не догадывается сейчас, как вот обидно ему тут...