Иван Свистунов - Жить и помнить
Проехали несколько улиц и окончательно убедились, что поступили безрассудно, пускаясь в путь в такую погоду. Мрак был густой, первозданный, без единого просвета и огонька. Только белые бешеные всплески молний на мгновение освещали безжизненные руины города, исполосованные водяными жгутами. Гремел гром, гремело кровельное железо, гремели вывески, ветер раскачивал и рушил обгоревшие стены и перекрытия. Порой казалось, что с боков и сзади раздаются выстрелы и что стреляют по ним. Очень могло быть! Кто знает, сколько недобитых гитлеровцев еще скрывается среди руин. Говорили же в госпитале, что каждое утро к ним доставляют не двух и не трех советских воинов, подбитых ночью на улицах города.
Вернуться в «хозяйство Вороновой»? Но как найдешь к нему дорогу в таком мраке? Спросить? Кого? Вокруг ни одного признака жизни.
Курбатов знал, что в городе есть и советская военная комендатура, есть наши части, появилась уже и польская милиция. Но где они? Только мрак, дождь, руины.
Очерет осторожно вел машину посередине улицы, чтобы не угодить под шальной кирпич или балку. Ехал, как гоголевский Селифан, не вдаваясь в рассуждения о том, куда приведет дорога.
На каждом перекрестке останавливались, вылезали из машины, ходили вокруг да около, почти на ощупь, авось попадется указатель или другой дорожный знак. На одной такой остановке, когда они, по выражению Очерета, «ориентувались на мисцевости», случилось неожиданное: услышали детский плач. Да и не плач совсем, а крик — истошный, надрывный.
— Шо за кукарача? — прислушался Очерет. — Мабудь, нечиста сыла. Мени бабка рассказувала, шо в старину такэ бувало.
— Ты выдумаешь… — отверг Курбатов мистику. — Просто ребенок орет.
— Видкиля ж вин тут узявся? — резонно возразил Очерет. Ему было жаль, что вместо загадочной нечистой силы они имеют дело с прозаическим младенцем.
Направляя лезвие карманного «жучка» себе под ноги, чтобы не свалиться в канаву или воронку, Курбатов пошел к полуразрушенному дому, из подъезда которого раздавался детский плач. В темном закутке увидел детскую коляску. В ней хрипел, трепыхался ребенок.
Подошел и Очерет. Молча стояли над коляской, не зная, что говорить, что делать. Первым нашелся Очерет, Сказал с осуждением:
— Артисты! Хто воював, а хто дитей робыв.
— А ну, Петро, обойди вокруг дома, может, есть кто, — распорядился Курбатов. — Не с неба же он свалился.
Очерет потыкался в одну дверь, в другую, но везде были балки, доски, мешево штукатурки, домашней рухляди, битого кирпича.
— Эй, гей! Фрау! Муттер! — крикнул Очерет, но в ответ только шум дождя, шум ветра, лязг да скрежет.
Курбатов еще раз оглядел ребенка. Одеяльце, которым он был укрыт, сползло, и синеватое тельце корчилось на мокрой перинке. Очерет тоже заглянул в коляску:
— Хлопец! Года ще, мабудь, немае.
— Погибнет здесь.
— Обыкновенно.
Офицер и старшина посмотрели друг на друга. Надо же было, чтобы на их голову свалилась такая напасть. Сбились с дороги, промокли до последней махорочной крошки, устали как черти, а тут еще, как камень на шею, — ребенок.
— Куды ж мы з ным? — вопросительно посмотрел Очерет на офицера. — По уставу вроде не положено гвардейцам в няньки идты.
— Не щенок, не бросишь, — поморщился Курбатов. — Надо брать, — и неумело и брезгливо стал заворачивать мокрого ребенка в одеяльце.
— Никуды не динешься, — мрачно согласился Очерет и пошел к машине.
Принес ли им удачу мальчонка, или в природе существует закономерность чередования удач и неудач, но вскоре они увидели указатель: «На Познань» — и повеселели:
— Теперь выберемся из мышеловки.
Выехали на шоссе. Очерет дал газу, и «оппель-капитан», прижав фары, как уши гончая, понесся во весь опор. Лежащий на коленях у Курбатова младенец, почувствовав тепло и ритмичное покачивание, затих, лишь порой вздрагивал и постанывал, но не просыпался: видно, изрядно намаялся.
К утру были на месте. В доме Дембовских уже все встали, и появление советского коменданта пана майора с ребенком на руках произвело в семье шахтера сенсацию.
— Кто?
— Чей?
— Откуда?
Курбатов пожимал плечами: кто его знает! Ничего он не знал. Не знал, как зовут ребенка, какого он возраста, кто его родители. Немцы? Поляки?
Очерет только крякал:
— Хто его тепер разберэ, раз воно голэ, як то яечко. Паразит Гитлер вси народы перетасував. Карусель получилась.
Дембовские всей семьей взяли найденыша на свое попечение: вымыли, накормили, обрядили в наскоро сшитую распашонку, приготовили постель. Когда согретый, сытый, повеселевший мальчуган протянул к наклонившейся над ним Элеоноре ручки и пустил пузырь: «Ма!» все решили со смехом:
— Элеонора! Ты и будешь его матерью!
Долго решали, какое дать имя:
— Владислав!
— Бронислав!
— Адам!
Курбатов предложил:
— Бреславек! Будет хоть известно, откуда родом. Бреславек! Чем плохо?
Понравилось:
— Бреславек! Хорошо! По-польски можно называть — Славек.
Прошло несколько дней. Однажды, глядя, как пани Ядвига купает в детской ванночке Бреславека и тот уморительно фыркает, морщится и бьет ручками по воде, Курбатов неожиданно объявил:
— Когда буду возвращаться в Советский Союз, возьму с собой Бреславека. Усыновлю. Своих детей у нас с женой нет, пусть трофейный растет. Недаром же воевал!
— А жена как? — заикнулась Ядвига. — Не каждая женщина будет возиться с чужим ребенком.
— Моя будет. Она у меня баба добрая. Да и сама сына хотела. Будет рада.
* * *— Така-то була история, шановна Катерина Михайловна, — закончил свой рассказ Петр Очерет. — Не сбулась тильки мрия Сергея Мыколаевича, не довелось ему усыновить Бреславека. А хлопец вин добрый. Поляком росте…
Екатерина Михайловна сидела опустив голову. Перед глазами стоял высокий подросток со светлыми, «под бокс» подстриженными волосами и серыми серьезными глазами.
Сергей ушел из жизни, не оставив ей ни завещания, ни письма, не выразив своей последней воли. Может быть, слова о том, что он усыновит Бреславека, и есть его воля. Последняя воля.
— А Славек? Он и сейчас считает Сергея Николаевича своим отцом? — с тревогой спросила Курбатова. Было странно и страшно думать, что еще кто-то предъявляет права на ее Сережу.
Очерет ответил уклончиво:
— Хто его знаэ. Мабудь, привык так думать. — Добавил от щирого своего сердца: — Хлопец гарный.
Екатерина Михайловна хотела еще что-то спросить, но заметила, что к могиле подходят Волобуев и Самаркин. Увидел дружков и Очерет. Обрадовался:
— Ось и наши шахтари идуть!
Волобуев и Самаркин шли чинно, со строгими лицами, с букетами живых цветов в руках. Держали букеты неумело, не то от непривычки, не то стеснялись. Увидев Екатерину Михайловну и Очерета, совсем смутились, что было довольно странно видеть, зная их разбитные, тертые характеры.
— Вышли пройтись, давай, думаем, на могилу посмотрим, — как бы оправдывались они, не зная, куда девать букеты.
Но, увидев сумрачные лица Екатерины Михайловны и Очерета, замолчали, поняв всю суетность и никчемность своих оговорок. Молча подошли к могиле, молча сняли кепки, молча положили в изголовье букеты.
Никогда не видели они майора Курбатова, до поездки в Польшу даже не слышали о его существовании. Кладбищ же и могил не любили, обходили их всегда стороной, как большинство молодых, здоровых, оптимистически настроенных людей. Если бы эта могила с черной плитой и белым обелиском была где-нибудь в Советском Союзе, то вряд ли бы кто затащил их к ней. А затащили бы, то услышали от них обычное в таких случаях:
— Все там будем!
Здесь же, на чужой — пусть дружественной, но все же не родной — земле, могила советского офицера казалась им близкой. Они чувствовали себя приобщенными к тому горю, которое принесла смерть Курбатова и его жене, и его другу Очерету.
Самаркин и Волобуев никогда не задумывались, хорошие ли они патриоты, любят ли свою землю, свой народ. Они жили на своей земле, среди своего народа и воспринимали это как должное, как само собой разумеющееся. Но сейчас здесь, у могилы советского офицера, они почувствовали себя частицей того огромного, что зовется Советской страной, советским народом. И эта могила стала их святыней, их горем.
Они стояли у могилы, обнажив головы, и чувствовали, что есть в жизни вещи, которые объединяют всех советских людей, что все они связаны между собой, и безотчетно гордились этой связью.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
1. Где правда?
Как хорошо дома!
Старый, от времени совсем уж потемневший шкаф, круглый стол, за которым но вечерам собиралась вся семья, старая люстра над столом с дрожащими стекляшками, распахнутые окна в сад, где так разрослись акации и жасмин, где по утрам перекликаются птицы, порхают бабочки, а в полуденный зной жужжат черно-багровые угрюмые шмели…