Василий Коньяков - Далекие ветры
Прасковья вдруг останавливается, удивляясь:
— Что-то сегодня со мной? Ведь знаю, когда так смеюсь, — всегда не к добру. Кума, доливай еще.
Было уже за полночь, когда зашел в землянку старик Ваганов. Зашел с недобрым лицом и, пока стоял у двери, лица так и не расслабил.
Сергей усаживал его за стол. Он не сел и стакан с самогоном не принял. Прасковья, увидев его, сразу подобралась.
Свекор нашел ее глазами, сказал:
— Ты, девка, не запозднилась? Дома ребенок не ухожен, а тебя не позвать — дом забудешь.
Прасковья встала, не поднимая глаз.
— И правда, засиделась, — сказала она и заспешила к дверям мимо свекра.
— Тебя одну и слышно. Не добро…
Старик, будто, кроме Прасковьи, никого и не увидел, пошел следом.
Сергей отставил налитый стакан на скамейку, шагнул за ним.
В темноте старик придержал его спиной, преградил дорогу.
— Осади-ка… Ретивый больно…
Старик стоял на верхней ступеньке.
— Еремеич, не по-соседски, — сказал Сергей. — Не по-соседски, Еремеич. Сам погнушался, и сноху мордуешь…
Старик наклонился, уперся мягкой бородой в лицо Сергея, строго предостерег:
— Не шали. Не вноси смуту. Пусть бабенка живет спокойно.
Сергей ничего не понял.
— Ты что, старик?
— А то…
До Сергея дошло, и он стал трезветь.
— Из ума выжил… На старости…
— Не выжил, а вижу. Не тебя, а ее. Так вот. Говорю — не смущай… За ней доглядеть можно, а… Если ты начнешь пакостить…
— То что?
Свекор подался вперед, отдавливая грудь Сергея. Больно стиснул рукой плечо.
— Осади, говорю… А то ить и помять могу за Ефима.
Отнял руку и, поворачиваясь, унизительно оттолкнул задом.
Сергей проводил его глазами до самого дома, ища Прасковью. Ее уже не было. Свекор без окрика увел ее, как на лошадь оброть накинул. Она далась и даже испугалась.
Ласковый старик… Благопристойный…
— Ладно, — сказал Сергей. — Ладно… — и мстительно засмеялся. Веселый и вошел домой.
XII
Весной, когда сходил снег, перед пахотой, появлялись с граблями в огородах взрослые и ребятишки. Выдергивали сухие, бренчащие подсолнечные будылья, переворачивали, выскребали из земли вылинявшую картофельную ботву, сносили в большие кучи подальше от плетней и ждали свободных вечерних часов, безветрия. Такой вечер приходил. Перед ним грело солнце. Еще не палило, а мягко стояло над дворами, парило на мокрых бревнах. Ласкал бархатной свежестью воздух. Солнце садилось. Сумерки еще не наступали, только определенней плотнели избы и колья оград, раздавалась и обозначалась резче мягкая прозрачность. И замечался вдруг приход сумерек, когда далеко, где-то на другом краю, взвивался сноп огня. Значит, в этот вечер пора. Значит, деревня решила.
Сергей любил в этот вечер деревню, единение людей. Копны ботвы подсыхали. Были они неплотны, продуты сухим воздухом, как поддувалом, и схватывались огнем сразу.
Взвивался желтый дым, закручивался, и вверху, распадаясь, кувыркались накаленные волосики прогоревших стеблей. Падала на деревню темнота. Шли к огню семьями, чтобы насладиться пламенем, перевернуть пласт ботвы, подкинуть навильник.
Можно приблизиться к костру, протянуть руки, почувствовать пальцами трепет пламени. Жар плотно давит и приятно сушит лицо. Хочется стоять, смотреть в яростное действо огня и задумываться. Не пугает огонь, он свой, огромный, прекрасный, жуткий и ручной. Он не опасен. Ему можно еще поддать, подкинуть, и когда он взлетит до невозможных пределов — любоваться. И кажется, люди переполнены извечной потребностью наблюдать, как при них что-то горит, исчезает. Они движутся, стоят вокруг. В неподвижной их задумчивости, в открытых глазах — древняя тяга к огню. На лицах жаркие всполохи отсветов.
Качаются тени над деревней. Вон кто-то за дальними березами запалил не один, а множество маленьких костров. Вон разворотил кто-то огненный пепел, и рой искр взметнулся к небу золотой короной и погас.
Сомкнулась темнота. На соседних огородах разговор и сдержанный шепот. И хочется быть рядом со всеми, знать о них все, понимать.
Не могут же в такой общий вечер люди быть некрасивыми, неумными и маленькими.
Когда стал загасать огонь, Сергей различил за низким плетнем Прасковью и ее свекра. Прасковья стояла, а свекор с ломаной, растягивающейся тенью на земле подбирал вилами недогоревшую ботву.
Они о чем-то разговаривали. Слова неразборчивы и спокойны.
Сергей не видел Прасковью уже два месяца. Она, как ушла тогда от них, на улице не появлялась.
И почему-то сейчас обидел его, вызвал досаду мирный их разговор со свекром. Ему хотелось, чтобы Прасковья почувствовала себя чужой этому молчаливому старику. А она мирно палит рядом с ним костер, живет в одном доме, прощает ему обособленность от людей, молчаливость и насилие над своей жизнью.
Сергей приподнял вилами шапку непрогоревшей ботвы, брызнул вокруг нее столб жара. Встряхнув, подбросил ботву кверху.
Ему казалось, вот так что-то затухает и у людей, и становится вокруг них темно.
И не хотелось отдавать этой темноте Прасковью. Но жалости к ней не было.
«Ладно, — вспомнил он свекра, — ладно…»
Легко и зло подумал, что Прасковья солдатка, без мужика. Подумал, у нее к нему что-то есть, даже старик заметил, и летом в траве, в бабьей тоске, она легко дастся.
У Сергея падает сердце!
«Пусть старик попрыгает».
XIII
А все случилось не так. Как давно это было… Сорок пять лет назад?.. Пятьдесят?.. Не было у Сергея еще ни восьмерых детей, ни внуков. Не было длинной жизни. А было весеннее утро и теплый ветер, тихое движение воздуха, от которого можно уклониться за горячую стену избы, за тень дерева. Свежесть, синее небо без облачка и мягкое ласковое солнце. Сколько его было… Оно вошло тогда ему в глаза, и хватило этого солнца на целую жизнь.
А утро помнилось непонятной печалью. Помнилось и солнце, и что-то совсем другое, щемящее, радостное.
Старик потрогал рукой упавшие лучи на притолоке — дерево было холодное. Он положил руку мимо застланного пальто на кирпичи, чтобы согреться.
Тогда так же бурно, как и нынешний день, сошла с огородов вода. Только держалась в низине у густого черемушника, теплого и какого-то распаренного, разросшегося по задам огородов. Согревалась земля. Веселым набрызгом пробивалась зелень травы в ограде.
Высоки, путаны кусты черемушника с тенью на воде, с редким еще цветом. Черемушник недоступен, глухой, непрореженный, а ведь растет рядом, у плетней, за избами, в сырой низине. Спокойна нагретая вода в безветрие.
Сергей идет по меже и видит Прасковью за кустами в солнечном закутке на досках, видит стираное белье в корыте, босые ее ноги. Нагревались и просыхали доски. Прасковья подняла руку с выжатым жгутом и локтем сняла пот с виска. Она была в холщовой безрукавке.
Сергею казалось, что она нежит ноги на досках. Застигнутая мужчиной, беспомощно сжимает коленки, будто они зябнут, и она прячет, предохраняет их от чужого взгляда. В долгой растерянности забыла опустить подоткнутую юбку.
— Смотри ты, где пригрелась, — удивился Сергей. — Над водой.
Он уже любил ее коленки, теневой взгляд из-под локтя. Она, не мигая, смотрела на него, и он понял, что не сможет сказать ей больше ничего. Прасковья улыбнулась.
— Тепло здесь, за черемухой. — Ее словно отпустило. — Хорошо… Смотрю на воду и плыву, как по небу… И дна нет под ногами. Воду колыхать не хочется. — И горестно произнесла: — Так хорошо… Взяла бы и сделала что-то нибудь… Назло всем…
Она наклонилась и начала полоскать белье, усиленно взбудораживая перед собой воду. Пальцы босых ног белели и отходили в движении, и под ними наливались мокрые следы. Так Прасковья ему и запомнилась. Вошла в него и не отпустила.
XIV
Вечером Сергей приходил с работы. Жена доила корову в сумерках стайки — неоформившегося красного первотелка. Что-то говорила ей нежное и ласковое. Сергей слушал разговор сыновей у тына. Сначала рассудительные наставления старшего:
— Митька, брось. Это белена. Съешь и сбесишься. Я тебе настоящий мак нарву.
Убегал в огород и приносил Митьке что-то в руке. Тот долго откусывал сверху твердую коронку, и из сизого бочонка выступали белые капли. Зеленая горечь обжигала губы, маковое молочко расписывало его руки и лицо.
Сергей находил Митьку под пыльными лопухами. Пыль с лопухов присыпала узоры макового молочка на лице, и они обозначались дегтярной чернотой. Эта чернота не отмывалась неделю. Из-под широких листьев озорно встречали отца широкие Митькины глаза, и казалось, только они оставались чистыми.
Отец вытаскивал Митьку за рубашку и, перевернув на весу, стряхивал ладошкой сухую пыль с его голой попки и тащил на верстак, сажал рядом с собой на стружки и начинал делать ему тележку. Приходила жена, останавливалась в стороне.