Василий Коньяков - Далекие ветры
Лежит рядом жена — маленький подросток. Доверила ему себя, свою жизнь. Принесла ему двух сыновей. Нанимается к другим работать осенью, чтобы весной за работу они вспахали ей полоску земли — она там просо посеет, посадит картошку. Лежит Сергей и не знает, о чем думает сейчас ночью его жена, что желает?
Дуня, как он ни старался подчинить ее силе своего характера, продолжала думать, что она одна ответственна за семью, детей, а муж неясно чего хочет, чем живет — беспечен, несерьезен, заботится больше о столярных делах, а не о хозяйстве, как другие мужики, что вместе на эти земли приехали. Только улыбается… «Что о детях беспокоиться. Вырастут… Не одни наши. Птицы тоже неизвестно как птенцов кормят, с какими трудами червей достают. А посмотришь осенью — новые стаи поднялись в небо…»
Упрекнуть жену Сергею не за что. Она уважительна и безропотна. Стряпает, варит, не попрекает за его разбросанность.
Иногда по утрам Сергей берет ведра, спускается по тропинке к колодцу. Колодец под горой неглубокий. Зацепив дужку крючком, он зачерпывает воду, взбаламутив в колодце полоску, высвеченную солнцем. Затонувшее ведро натягивает руку, приятно подается вверх. Тяжелеет оно только над водой, обдавая холодом мокрого железа над срубом.
Сергей любит росную тропинку по косогору. Ему нравится свежее утро в Сибири. Хочется рассказать об этом Дуне.
Дуня, не дослушав, схватывалась, бежала к чугуну или поправляла сынишке помочь штанов. Заметив досаду на лице Сергея, возвращалась, с запоздалым видом показывала, что слушает, но уже не помнила, о чем он хотел ей сказать.
И ему не хотелось уже возвращаться к мимолетному разговору, было жалко своего настроя. У Дуни не было способностей слушать. И она даже не замечала, что каждый раз теряет разговор с мужем.
VIII
Ночами метет поземка. Ползет по огородам. Курится над возами соломы. Растут сугробы с дымными гребнями. Только зализанные провалы остаются под крышами стаек. Не видно ночами ни месяца, ни леса — только темная муть надо всем.
И деревня черной россыпью изб затеряна в пересыпающемся безбрежье. Шелестит пурга над крышами, и откуда-то из-под снега светятся редкие окна. Ни голоса, ни души…
Такими ночами приходят в деревню волки. Разроют солому, утепляющую стены стаек, перережут в хлеву овец, унесут ярку, оставляя следы на сугробах и у плетня, и исчезают за огородами. Затерян, тих мир деревни. Над заваленными крышами изб, над снегом — черная ночь и широта. Вскоре и последняя жизнь тощего керосинового накала в окнах затихает. Оживает она к утру. Надо принести в избу дров, откопать колодец. В густых сумерках утра люди вялы, мутны, как тени. Но загорается снег. Над крышами начинает вставать дым.
Зимний день требует мужчин. Кто-то на двух подводах поехал за сеном. Мороз ложится на воротник тулупа. У чалдонов на гумне обметают привод, торчащие в стороны дышла. Мужики во дворе чистят и заливают водой ток — сегодня начнут молотить хлеб. Нагревается кладь снопов на солнце. Колос тверд, ошелушенная пшеница отяжеляет ладонь.
Вот уж пошли по кругу лошади. Молотилка выбрасывает на лед солому. Встряхивая вилами, бабы отбрасывают ее в сторону, и растет под ней сбитый слой зерна. Перемешивают его на льду со снегом, промывают от горечи, от полыни. Хозяйствует в деревне уже не ночь, а говор мужиков, ядреные шутки.
Женщины по избам готовят кросна. Прядут, сучат, снуют. Бабье время начинается с вечера, когда они собираются вместе. Им разговаривать друг с другом на полушепоте, на полутайне о замужестве, о девичьих вечерках. Керосиновая лампа у стенки. Пахнет в избе коноплей, озерной прелью. Расчесывают бабы моченец на гребнях, ласкают шелковистые моченки, снимают охлоп, скручивают в тугие шишки. Падает на подолы ломаной соломкой кострика.
— А ланись… — молодуха засмеется потаенно, — придумали. Нюшка Васькова с Варькой. Тоже гадать. Вдвоем пошли в полночь к бане. Дескать, надо поочередно в дверь показаться. Если кто голой рукой потрогает — попадется бедный жених, если лохматой — богатый. А ребята туда с вечера спрятались. Вот они подходят. Мнутся — страшно. Ведь кто-то же из бани руками хватается. Нюшка посмелей — решилась. Юбку подняла и только в дверь голым задом выставилась, ее из бани как ремнем шлепнут, она так на коленки и села…
Бабы отбрасывают работу, мгновенно обессилев, падают лицами в колени, долго хохочут.
— Придумываешь ты все…
— Вы у нее самой поспрошайте.
— А правда. Ведь кто-то в бане есть…
Бабы страшатся своего дыхания. На полутемном полу боятся шевелить ногами. Разговоры о тайной силе и страшат, и манят их. Они любят слушать невероятные истории, верят всему. Боятся темноты, открытых дверей, ночной улицы и требуют, чтобы их провожали.
— А знаете, что с Просоловым было? Говорят, ему бластилось, и его дом пел.
— Ет когда они Митяя-то поймали?
— Ну да.
— Бластилось… Их кто-то пугал. Сам-то Еремей и догадался. Долго на всю деревню косаурился. А старуха его пластом лежала.
— Я у них пять дней отрабатывала, слышала… Старуха рассказывала и как собаки выли, и как иконы стонали. Говорит, в полночь началось. Они поснедали и спать легли. Он и пришел. Сначала жалобно так начал…
Марья Лукашенко, проникаясь боязнью, передала рассказ старухи.
Сергей пришел к Мысиным посидеть с Матвеем, самосаду намять. Он скручивал папиросу, слушал. Не раскуривая, нашел взглядом Матвея. Они посмотрели друг на друга, и Сергей, сорвавшись, пошел к ведрам с водой, стал глубоко пить из ковша, чтобы заглушить налетевший смех.
— Пойт ты к дьяволу, — уставились на него бабы. — Шалапут.
Всерьез Сергея они не принимают. Не то чтоб слыл он несамостоятельным, а знали, что за смехом его обязательно будет шутовской смысл, розыгрыш, на который они поймаются.
— И что смехом изводятся, — сказала Наталья Мысина, поглядев на Матвея. — Непутевые. У Просолихи правда ноги отнимались.
И сама Наталья не могла удержаться, наклонилась, спрятала за гребень улыбку. Она знала, Наталья, почему эти два дурака смеются.
Тогда не простил Сергей Просолову его издевку, когда Митяя по деревне завернутого в сырую кожу водили. Митяя он не оправдывал. Таких, как Митяй, Сергей сам не выносил. Но больно уж у Просолова вид был победный. Он как бы с приехавшими мужиками рядом стоять не хотел. В Митяе он их всех прикладами по улице прогонял, с дерьмом мешал.
Ночью с Матвеем Сергей прошел огородами к Просоловым. Переждали у тына, когда собака успокоилась. Моток сученых ниток приготовили, на конец жерлицу привязали.
Сергей подполз к темному окну, жерлицу воткнул в раму. Потом метрах в пятидесяти под тыном спрятались. Шнур натянули. Натерли воском. Стал он звонок, как хром заскрипел, Тронули его рукой — стекла в окнах тоненько запели, будто во всем доме голос появился. Зудящее дребезжание то ослабевало, то стонуще передавалось бревнам. Долго никакого движения в избе не было. Кто-то лампу засветил. Просолов в нижней белой рубахе стал к каждому окну подходить, в темноту приглядываться. Послушает, перекрестится. Собака стала скулить. Просолов во двор вышел, собаку успокаивать. С крыльца спустился. На могилки посмотрел (они у них за огородом на горе были). Когда луна всходила, тень от большого креста на Просоловы сенцы падала. В ту ночь луны не было, и черные кресты на светлом небе верхушками маячили. Старик на них перекрестился, посмотрел на окна, прислушался. Тишина. Зашел в избу. Окна опять нудеть начали. Старуха на пол встала. Еремей Просолов в подштанниках свет в лампе выкручивал. Потом вместе со старухой перед углом у икон на колени опустился, молиться начал. С неподвижными глазами иконы тоже тоненько и металлически пели.
Сергей трогал ладонью натертый шнур то сильней, то слабей, и дудящий звук передавался раме. Как не к добру, протяжно выли собаки. Всю ночь, до рассвета, так и простоял Просолов с женой на коленях.
Сергей видел, как с каждым прикосновением его ладони к восковому шнуру припадал Просолов перед иконами к полу, и от смеха катался по траве.
— Вот такие-то вы люди и есть. Где как…
Потом они стали срывать шнур. Он лопнул, хлестнул по стеклу. Жерлица в раме осталась.
Сергей заночевал тогда у Матвея.
Просолов жерлицу и следы под окном на свету заметил. Его братовья с ружьями три дня по деревне кого-то искали. Не нашли.
Наталья тогда догадалась, попеняла Матвею:
— Дураки-то… Ведь дети у вас… А ума…
А вот сейчас не выдержала, засмеялась.
— Прасковь, провожать тебя сегодня не пойдем. Вон с кумом пойдешь. Вам на одну улицу. С ним не соскучишься.
Наталья отправляла подружку, намекая на что-то, а та укоризненно пугалась:
— Выдумаешь.
А на улице ночь, и нет огней в окнах. Темны кусты. Согра и тишина на сотни верст до больших городов по сонным дорогам. Зимняя дорога тянется вдоль чалдонских домов.