Василий Коньяков - Далекие ветры
Лопухи громко, как жесть, шуршали под ногами. Шепот ли Прасковьи узнал пес, затаившееся ли ее дыхание, но, мгновенно остановившись и глядя в огород, он замолчал. Покашляв в сенках, на крыльцо вышел свекор.
— Ты кого там пугаешь? — заговорил он с псом. — А? — Не сходя с крыльца, прислушался. — Кого, говорю, там ночью носит? — строго спросил в темноту. — Кто шарится? Сейчас смотреть пойду.
Прасковья, боясь шороха веток, когда Сергей прижал ее за плечи, не сопротивлялась. Во всю грудь колотилось ее сердце.
— Скотина, что ли, тревожит? Аль мерещится что? Смотри тут, — пригрозил свекор собаке и ушел.
Восход слабо процеживался сквозь ограду. Оказалось, что трава уже нахолодала от росы. Лицо Прасковьи светлое и измученное. На нем полусумрак рассвета. Сергей изумленно рассматривал его. Ему не верилось, что все, что было с ним, — правда. Ему хотелось увидеть ее лицо на свету. Он близко наклонился к нему. Чтобы услышать ее голос и проникнуться им, попросил:
— Скажи… Вот сейчас, при свете. Вслух. Я Пра-сковь-я Ва-га-но-ва… Скажи…
Она качала головой и улыбалась. Не глядя на Сергея, протянула руку и, отломив от ветки боярки черную иголку, сколола кофту. Грустно посерьезнев, сказала:
— Ладно. Уж я — так и быть… А вот какой сейчас ты домой придешь? К жене…
Потом все было… Ожидание ночей, встречи на задах огородов. Тайно выкраивали из своих будней минуты тихого забытья. Лежали у поля пшеницы в колеблющемся воздухе над травами, смотрели в синеву неба благодарно и молча.
И были эти дни, как окна.
И были ночи…
XVI
В деревне ничего не утаится. В деревне знают, у какой хозяйки утром блин подгорел, у какой — хлебы не поднялись. Почему у молодухи Квасовой в груди молоко спеклось.
В деревне обо всех все известно.
Беременность Прасковьи Вагановой заметилась, наверное, даже раньше, чем она сама это почувствовала. Новость вихревым столбом пошла по дворам, покружилась над каждым колодцем и засновала по избам с восторженными недомолвками и шепотом.
Навсегда запомнил Сергей последнюю встречу. Неожиданную, неподготовленную. Было сухое утро. Цвела полынь. Желтые ее головки нельзя было затронуть. Ноги Прасковьи и даже кофта — в мучнистой пыльце, как в охре. Губы воспалены и горьки.
— Зной какой стоит… — сказала тогда Прасковья и замолчала надолго. Лицо и руки ее загорелы до смуглоты, как у подростка. Ничего в ее словах не было, а Сергей почему-то сразу почувствовал непонятную горечь в ее пересохшем голосе.
— Ты теперь все знаешь и… ни о чем не говори. Только слушай.
Она легко вздохнула.
— Вот, Сереженька, и все…
Она была слишком спокойной.
— Я тебе всю себя рассказала. Больше мне ничего не нужно. Я вся закончилась. Полна всем. И… тобой тоже. И больше ни о чем не помышляй и не жди. Ничего не будет. А мне этого на всю жизнь хватит. — Сказала так, что мороз продрал. Сергей знал, что это навсегда.
— И ты не казнись. Я ничего не боюсь и скрывать не буду. Так нам на роду написано. Столько отпущено. Не будем больше дразнить ни себя, ни людей. А нам с тобой ничего не придумать и не решить.
И она улыбнулась. Улыбка была веселая до озноба. Прасковья ушла. И больше ничего не было. Всю жизнь. До этой грани. До старости.
Прасковья родила дочку. Девочка уже бегала по двору за поленницей. Было ей полтора года, когда после революции из немецкого плена вернулся Ефим.
И никто не знал, какой ценой Прасковья утвердила в семье свою горькую полынную девочку. Никто не посмел в деревне ни свекра, ни ее задеть побочным словом. И за долгие годы жизни не было слышно на людях от Ефима ни разговора об этом, ни упреков. Кто у них так это поставил?
Только Ефим пронес через всю жизнь молчаливость и с Сергеем не поздоровался ни разу, хотя работали всю жизнь в колхозе рядом, почти одними вилами. Вагановы душу напоказ не выносили.
А Прасковья призналась своей подружке Наталье:
— Ефим ничего… Только раз услышала… Он ребятишкам обувь шил. А девчонка к нему подошла: «Папка, ты и мне такие обуточки сошьешь?» А он: «Пусть вон тебе твой плотник шьет…» Она и отошла. Большая уж. Понимает. Я одна поплакала.
Где теперь Прасковья живет?.. В каких краях?
Другую ее жизнь старик представить не может и не хочет. В сумерках гаснет его память. Холодно в избе. Только далеким теплом греет снизу русская печка.
Все забылось за длинную жизнь, И не знал старик, что вспомнится ему на краю дней Прасковья ярко и тревожно, как далекий весенний ветер.
Кровь ли так шумит в ушах…
XVII
Свой дом Сергей ставил последним. Без последнего главного дома деревня живет на полувздохе. Ах, какой это будет дом! Деревня как человек — тоже зреет, строится. То быстро растет, как ребенок, то, набирая подростковую силу, матереет и, возмужав, завершится, поставив последнюю точку. Деревня состоялась. И уж нельзя в ней сломать ни одного дома, нельзя сделать брешь, чтобы не сбить ее полного дыхания.
Сергей знал, что его дом будет последней точкой, конечным венцом. Этот дом должен встать для всех. Без него люди не могут чувствовать законченности всей деревни. И для себя Сергей его видел: выступает смола из сучков тесаных бревен, сползает незатвердевшими жилками янтаря по некрашеным ставням.
Пахнет от ставен скипидаром. На доме — горячее свечение леса.
Душу мужика, проезжающего по деревне, он не отпустит, заставит оглядываться, искать его, увозить с собой и держать долго.
Во дворе у Сергея, рядом с землянкой, восемь венцов срублено, а чуть поодаль пирамида соснового леса, еще не очищенного, в медной чешуе. Любит выходить Сергей к недостроенному дому до восхода солнца. Еще не стучать топором, чтобы не будить до рассвета деревню, а посидеть на бревнах.
Далеко за согрой пологие откосы гор. Они тоньше и призрачнее кустарникового моря. С них медленно начинает стекать солнце. И вот уж оно брызжет на деревню и, тихо опускаясь по траве косогора, окатывает согру в далекой дымке. Небо чистое и высокое — будто сердце сосет. И кажется Сергею, что там, в Малевке, он никогда не видел такой дали: взгляд всегда упирался в чужие плетни.
Сергей сидит, чуть прикрывая глаза, думает. От бревна солнце ударило. Тянет смоляным дымом — жена топит сосновой щепой печь. Сергей берет топор, пробует лезвие. Он не любит на нем зазубрин — тупой топор рвет дерево, и в местах стеса зазубрины оставляют следы, как жилы. А острый, при поперечной рубке, он скалывает тяжелые ломти. Они падают на колени — даже через штаны слышна прохлада дерева.
На стук топора из землянки выходит в одной рубашке Ванюшка, останавливается на щепках. Не раскрывая глаз, покачиваясь, мочится. Солнце еще его не разбудило. В легкой пыли брызг у его ног лучится радуга.
Закончив, Ванюшка просыпается и видит отца, подбегает, тянет кверху руки.
Отец подхватывает его. Голое тельце такое же золотистое, как дерево. Отец сажает Ванюшку в только что вырубленный паз — Ванюшка тонет в нем, как в гнезде.
— Смотри, Ванюшка, — удивляется отец, — как ты хорошо пришелся. Вот и мы в Сибири с тобой свое место застолбили.
Он поднимает Ванюшку из врубки, опускает на землю.
— А теперь беги.
И, уже отрешившись от всего, берется за топор.
Маленький пятистенник тремя окнами к дороге стал. Углы с глубокой вязью, не куцые. Наверху в крыше надстройка выступом, как терем. На глазастое его окошко глубокий козырек крыши напущен с резным подзором. Дом — как невеста в кокошнике.
Изредка Сергей окликает Дуню. Она подает ему наверх отстроганные тесины, отходит и снизу, из-за стены, чтобы не застал ее Сергей за праздностью, смотрит на него, на потную его рубашку на спине.
Сергею слезать с дома даже вечером не хочется — он ждет Матвея. Матвей в сумерки, а придет. Как с пашни приедет. И верно. Вон его выцветшая кепка показалась.
Матвей по улице идет спешно, чуть прихрамывая, потом замедляет шаги, чтобы, начиная еще издали, рассматривать Сергеев дом и отмечать, как он все больше и больше меняется.
Сидят они рядом. Матвей долго закуривает. У него кисет — сплошная пыль. Затронешь рукой — целый день от пальцев табаком будет пахнуть.
Сергей не курит. Он любит наблюдать в эти минуты за лицом Матвея, ждать. А Матвей медленно растягивает самокрутку, молчит. Он такой, Матвей: то улыбается готовой улыбкой, то серьезно слушает все, как будто со всем соглашается, молчит, а потом одно слово скажет и все повернет на свою сторону.
— Вот ведь ты что сделал… Поставил этот фонарь на крышу, и он у людей усталость снимает. Они на пашне только на землю под соху смотрят, а ты заставил их вверх посмотреть, глаза от борозды поднять. Хорошо… Как тут пройдешь мимо. Ведь что из дерева сделать можно… Ну… бревна и бревна, ну… тес и тес… лес, одним словом. А ты вместе его собрал, и он смотреть зовет. Я еще одного не пойму…