Виктор Баныкин - Лешкина любовь
— Ты, Зоенька, заметила?.. Наш Евгений Михайлович что-то за время отпуска катастрофически похудел. Уж не зазноба ли его иссушила… эдакая стандартно-модная Ярославна двадцатого века? А?
Наш Комаров покраснел жарко, покраснел чуть ли не до слез. Собрался было что-то сказать, да поперхнулся чаем и чуть не пролил себе на брюки весь стакан.
Нюся озорновато погрозила заместителю редактора пальчиком:
— В точку… в точку попала!
— Не совсем в точку, а… — Женя метнул глазами в сторону Стекольниковой, потом поставил стакан. И мгновенье-другое как бы мешкая, прикидывая: стоит ли раскрывать душу? И с какой-то лихорадочной поспешностью полез в грудной карман пиджака.
— Посмотрите… занятно, верно?
И глаза его обожгли меня своей кипящей чернотой. На узкой же ладони с длинными нервными пальцами коробилось несколько хрустких фотографий.
На первом снимке изображен барельеф страшно хищного и в то же время празднично нарядного льва. Такого фантастического льва с невиданной гривой, когтями в поллапы не сыщешь днем с огнем ни в одном учебнике анатомии! На втором снимке красовалась женственно-пышногрудая жар-птица в обрамлении тяжелых гроздей рябины и легких заморских лиан. А вот человек-конь с натянутым луком в руках. Между прочим, у этого русского кентавра задорно заломлена набекрень войлочная шляпа посадского человека далекого прошлого.
Нюся не дала мне досмотреть все фотографии — вырвала из рук.
— Эти снимки с многоцветных керамических плиток, — пояснил Комаров, потупясь. — Они сделаны по мотивам керамистов семнадцатого века. Эдакими нарядными изразцами были украшены во многих ярославских храмах панели галерей, порталы, парапеты… Такая, скажу вам, праздничная красочность, такое узорочье.
Женя опять остановил на мне свой взгляд.
— В реставрационной мастерской города работает один смышленый керамист. Парень по уши влюблен в свое дело. У него-то в мастерской и проторчал я недели своего отпуска. А мастерская у Гохи — холодный кирпичный сарай за городом. Когда же он разожжет горн для обжига плиток — ревмя наревешься от дыма. Но я доволен. Расчудесные образцы изготовили мы с ним за это время! Ну, правда, разве не загляденье?
— И что вас заставило торчать в этой коптилке? — Нюся вернула мне фотографии.
— Как — что? — удивился Комаров. — Да пустите в массовое производство эти плиточки — их с руками оторвут туристы! Они так здорово смотрятся, когда повесишь на стену. Ведь это же захватывающая книга… удивительная глиняная книга о наших далеких предках! О нашем Отечестве! Фу-ты… понесло же меня… в риторику.
— Ну и отлично… этот ваш Гоха будет иметь славу, доход от своих плиточек, а вы? — попивая спокойно чай, продолжала наставительно Нюся. — А вы что от этого будете иметь, Евгений свет Михайлович?
— А я… — Отрочески белозубая улыбка сверкнула на смуглом лице Жени. — А я… радоваться буду! И вам с Зоей первым подарю ярославские шедевры!
— Тогда все ясно. — Нюся звонко рассмеялась. — Только когда нам ждать от вас подарки? Лет через сто?
— Не-ет, чуточку пораньше. — Теперь засмеялся и Комаров.
— Вас проводить? — спросил Комаров, пока мы поджидали у крыльца Нюсю, запиравшую редакционную дверь. Эта дверь, обитая черным дерматином, тяжелая, пухлая, напоминала спинку старомодного дивана.
— Спасибо, — ответила я, чуть помешкав. — Люблю ходить одна. — И, еще помолчав, добавила: — Вы лучше Нюсю проводите… она у нас страшная трусиха.
Насмешливо хмыкнув (или мне только показалось?), Евгений Михайлович покачал головой:
— Не думаю. Стекольникова не из робкого десятка. К тому же ее рыцарь уже тут как тут.
Я оглянулась. И правда: от райкома неспешно вышагивал плечистый коротыш в медвежьей дохе. Казалось, муж Нюси, Владислав Юрьевич, с пеленок такой: солидный, представительный, малоречивый. И улыбается не чаще одного раза в год.
Он и сейчас, подойдя к нам, не произнес ни слова, лишь слегка дотронулся рукой до мохнатой шапки.
— Ба-а, мой! — Нюся, справившись с замком, легко, вприскочку, сбежала с массивного крыльца на снег. — А я-то собиралась предложить Зое погадать… кому достанется в провожатые Евгений Михайлович. — Она засмеялась. — Хвать, тебя нелегкая принесла… ох уж эти сверхзаботливые муженьки!
Владислав Юрьевич удивленно вскинул на жену глаза. С серьезной значительностью изрек:
— Значит, лотерея отменяется?
Я поспешно попрощалась:
— Спокойной ночи. Евгению Михайловичу с вами по пути.
И, боясь, как бы меня не окликнули, заспешила на противоположную сторону улицы.
Вот я всегда, глупая, такая: колючая, нелюдимая, мнительная. Мнительная до умопомрачения! Если люди ко мне внимательны, предупредительны, то я бог знает что начинаю думать: и внимательность-то их не искренняя, сострадательная… Дурнушек ведь всегда жалеют. И т. д. и т. п.
К чему мне было сейчас обижать Комарова? Не из предосудительных же побуждений собирался он провожать меня? Не помышлял он, конечно, и о так называемой благотворительности, что ли. Я-то знала Евгения Михайловича: никогда этот человек не был притворщиком и лгуном.
Горело лицо, всю меня бросало то в жар, то в озноб. Нагнувшись, я зачерпнула с гребня сугроба пригоршню тяжелого снега, чтобы приложить его к щекам, и тут только заметила: посерел, отволг снег. И под ногами он уже не скрипел певуче, как утром.
Небо тоже было серое, жухлое. Жухлое и угрюмое, без единой звездочки. Глянула на крутую крышу дома, мимо которого шла, а она вся стеклянными штыками ощетинилась.
«Ой, а ведь нынче первое февраля! — ахнула про себя. — Помню, еще дедушка Игнатий говаривал: «Он, батюшко-то февраль, бокогрей. То водичку подпустит, то морозцем сопельки подберет. Балуется перед веснушкой!»
Поднесла к лицу снег, а он как-то по-особенному пахнет… вроде бы подснежниками.
И тут я вздрогнула. Подснежники! Первые весенние цветы, первые и самые желанные. Никогда мне — ни раньше, ни позже — никто не подносил таких радостно-лиловых, хрупких до звонкости колокольцев, как в тот далекий год, в год окончания десятилетки. Что верно, то верно: все тут истинная правда.
Это произошло в конце марта: я возвращалась поздно из школы после комсомольского собрания. Брела, печально опустив голову, не замечая ни прохожих, ни сиреневых луж… В большую переменку, язвительно ухмыляясь, Борька Липкович объявил всему классу (имея в виду, конечно, главным образом меня): «Па-азвольте, други, об Андрее Каланче новостишку сообщить. Отбыли Снежковы из Старого Посада… извиняюсь, отбыли при таинственных обстоятельствах в направлении туманно-неизвестном!» Закончив свой неудачный, как всегда, витиеватый каламбур, Борька покосился в мою сторону.
После девятого Андрей Снежков поступил в школу электросварщиков при конторе Гидростроя, и я его видела редко, видела мельком. В то лето он как-то сразу до неузнаваемости повзрослел. И от неуклюжего сутулого подростка и в помине ничего не осталось. Появились у Андрея и новые черты в характере: чрезмерная замкнутость и задумчивость.
По весне трагически погиб электросварщик Гидростроя Глеб Петрович Терехов — расчудеснейший человек, квартирант Снежковых. И они оба — и Андрей и его мать — долго не могли прийти в себя от горя: любили Глеба Петровича, как родного.
И вдруг через год после смерти Терехова новость: уехали из Старого Посада Снежковы. Уехал Андрей, уехал мальчишка, которому я первая назначила свидание, уехал, даже не попрощавшись. И какой мальчишка! Прошло с тех пор более семи лет, а я вот не могу, не могу, да и все тут, забыть своего Андрея…
Вечером того самого дня, когда препротивный Борька Липкович с злорадством объявил об отъезде Снежковых из Старого Посада, меня и подкараулил неподалеку от дома Максим Брусянцев. Он, Максимка, еще раньше Андрея, своего друга, оставил школу — мой родитель помог ему устроиться и на работу, и на курсы электромонтеров. Максим тогда остался единственным кормильцем больной матери — в конце зимы от них ушел отец.
Вот Максимка-то и напугал меня, внезапно заступив дорогу, представ эдаким галантным кавалером. А в руках у него трепетно дрожал, распространяя вокруг запах талого снега и смолкой хвои, букетище подснежников.
— Зойк, тебе! — выдохнул горячо и смущенно Максим.
— Ты слышал: Снежковы уехали, — придя в себя от испуга, накинулась я на Максима. — Это верно? Или очередной треп Борьки Липковича?
Клоня книзу голову, Максим почему-то шепотом обронил:
— Да… уехали. К сестре матери… куда-то под Ульяновск. Там тоже начинается большая стройка.
И Максим, невесело и рассеянно глянув на подснежники, замялся, не зная, что ему теперь с ними делать.
Все еще потрясенная отъездом Андрея, я почти бессознательно взяла из рук Брусянцева цветы, даже не посмотрев на них. Хотела еще о чем-то спросить замирающего от робости Максима, да не успела — он неожиданно сорвался с места и опрометью убежал.