Виктор Баныкин - Лешкина любовь
Я затаилась, присела возле тополька. Хотелось посмотреть: поймает мальчишка чайку? И не станет ли ее мучить?
Чайка упала под самым обрывом. Она попыталась взлететь, но не смогла. Тут ее и накрыл своими огромными ручищами долговязый мальчишка.
— Ну, егоза, ну, не шали, — сказал мальчишка странно добрым, чуть ворчливым голосом. (Никогда до этого не встречала я добрых мальчишек!) — Кому говорю, — продолжал долговязый, сидя на корточках. — Не воображай, пожалуйста… никто-то тебя не испугался. И есть тебя не собираются. А крыло вот у тебя того… повреждено. Придется домой тебя тащить. Поживешь на готовых харчах, поправишься…
К моему новому изумлению, чайка вдруг совсем присмирела. Ручная стала, да и только!
В это время мальчишка поднялся на ноги, и я обомлела. Предо мной стоял… Андрейка Снежков — ходячая каланча, мой одноклассник.
Андрей не заметил меня, чему я, ошарашенная, была рада. Поправив сбившуюся на глаза фуражку, он зашагал к тропинке, сбегавшей с кручи, бережно прижимая к груди «рыбачка».
Обойдя поспешно тополек, я встала спиной к тропе. Мне не хотелось сейчас встречаться со Снежковым. Андрей, же, поднявшись на гору, свернул в противоположную сторону.
С этого дня я и стала присматриваться к Андрею — тихому, застенчивому парню. А потом….
Но… хватит! Хватит на сегодня! Я отошла от окна, разыскала в железной банке из-под вафель какие-то снотворные таблетки. Проглотила сразу две и — в постель…
В редакцию заявляюсь раньше всех. Это у меня вошло в привычку. Вначале я здорово «зашивалась», подолгу кумекая над каждым читательским письмом, над каждой заметкой. И мне волей-неволей надо было или вечерами задерживаться на работе, или приходить в редакцию чем свет. А уж потом я просто полюбила эти тихие ранние часы, когда не трещит над ухом допотопная машинка, не шлепает из комнаты в комнату крикливый Гога-Магога, переваливаясь с боку на бок, как разжиревший пингвин, не являются с просьбами и жалобами разные посетители, иногда нудно-надоедливые.
Нынче я тоже притопала ни свет ни заря. В коридоре и комнатах свежо пахло недавно вымытыми полами — цвета воска, с чуть подпущенным в охру суриком. В распахнутую форточку врывался сухой морозный воздух (ночью было минус тридцать пять!), а от голландки несло знойным жаром африканской пустыни.
Включив настольную лампу, я быстро разобрала почту — центральные газеты и журналы, лично Пал Палычу адресованные письма. А уж потом придвинула к себе всю остальную корреспонденцию. Вначале, как всегда, принялась готовить редактору папку с читательскими письмами.
Вот длинное путаное послание продавщицы из деревни Добывалово. Женщина сетовала на свою горькую жизнь: муж давно бросил, а сынок, родная кровиночка, к пятнадцати годам совсем отбился от рук. Просит помочь устроить Роберта в колонию для несовершеннолетних. Это кровинку-то родную! Баловала, баловала парня, а теперь пусть другие воспитывают!
На уголке письма написала: «В районо». (По заведенному Пал Палычем обычаю я должна была на каждом письме делать пометку, куда следует его направлять. Он же, редактор, или утверждал мою «резолюцию», или надписывал свою).
Заведующий клубом Ржавского лесопоселка рассказывал о прошедшем «шибко здорово» шефском концерте учащихся средней школы № 1 Богородска. Эту информацию я рекомендовала в номер.
Потертый, замусоленный пакет. Можно было предположить, что некоторое время его носили в кармане, прежде чем опустили в почтовый ящик. На обратной стороне конверта, наискосок, шла волнистая надпись:
«Как по закону — привет почтальону».
Свинарка второго отделения Трошинского совхоза Пелагея Сидоровна Некрасова жаловалась на падеж молодняка.
«Криком душа кричит, — писала она, — но что мы, бабы, можем поделать, когда в помещении гуляют сквозняки, в разбитые окна ветер заносит снег, корма худые, да и те завозят, когда как придется? Случается, целыми сутками поросятки наши остаются голодными».
Письмо было обстоятельное. Видимо, Пелагея Сидоровна долго думала, прежде чем села за стол, взяла в негнущиеся пальцы химический карандаш. Волнуясь, она пропускала в иных словах буквы, что-то зачеркивала…
Глядя на неровные крупные строчки этого неспокойного письма свинарки Некрасовой, родившегося в душевных муках, я вдруг припомнила один недавний визит в редакцию. Припомнила, как несколько дней назад к нам пожаловал не старый еще, но уже огрузневший мужчина в модном новехоньком пальто с бобровым воротником и скрипучих, тоже новых бурках. Не снимая шапки и не здороваясь, он властно спросил, щуря узкие монгольские глаза:
— Редактор у себя?
И проследовал в кабинет Пал Палыча. Примерно через полчаса представительный этот мужчина не спеша, с достоинством удалился. А вскоре из кабинета выглянул редактор и протянул Маргариткину, секретарю редакции, сколотую скрепкой стопку небрежно сложенных листов из большого блокнота.
— Поправьте статью Мокшина. Будем давать в очередной номер.
Гога-Магога подергал себя за красное оттопыренное ухо. (Корректорша Нюся говорит, нашего секретаря каждое утро дерет за уши жена, потому-то они у него вечно пунцовые). Морщась, он проворчал:
— Мы… полмесяца назад мы целую полосу отвели трошкинцам. Не один же этот совхоз у нас в районе!
Топчась в дверях кабинета, Пал Палыч промямлил, не глядя на секретаря:
— Совхоз новое обязательство взял…
— Да они там старое не выполнили! — резанул Гога-Магога, перебивая редактора.
Пал Палыч болезненно поморщился. Вздохнул:
— Ничего не поделаешь: райком рекомендовал напечатать…
Рывком стащив с плоского носа очки, Маргариткин принялся яростно тереть белоснежным платком и без того чистые стекла. Расплывчатые, студенистые губы его кривились в презрительной усмешке.
Само собой разумеется, пространная статейка Мокшина была напечатана в «Прожекторе лесоруба». Кроме обязательства по повышению сбора зерна, расширению посевных площадей, увеличению поголовья скота, в статье говорилось и о намерении совхоза построить на центральной усадьбе новый клуб, детские ясли и несколько жилых домов со всеми удобствами.
Еще раз внимательно перечитала письмо свинарки. Что с ним делать? Я бы опубликовала его в газете. Но согласится ли на это наш робкий Пал Палыч? Оставлю письмо до Жени Комарова. Сегодня заместитель редактора должен выйти на работу. Посоветуюсь с ним.
Взялась было за новый конверт, да тут приоткрылась слегка дверь, и в неярко освещенную настольной лампой комнату просунулась большая голова в шапке-растопырке.
— Заходите, — кивнула я.
— А нам по личному вопросу… Тоже можно? — простуженным голосом спросила голова.
Не сдержавшись, я улыбнулась.
— Можно и по личному.
Тогда дверь растворилась пошире, и в этот прогал боком пролез плотный кургузый человек в синем ватнике, таких же стеганых брюках и растоптанных валенках — серых, с рыжими подпалинами на голенищах. За лямку, волоком, он втащил в комнату чем-то набитый рюкзак.
— Проходите, — снова кивнула я. — Вот стул — садитесь.
Озираясь недоверчиво, пришедший повертел головой туда-сюда, точно опасаясь, не бросится ли на него затаившаяся на книжном шкафу рысь или, на худой конец, злая собака, и лишь после этого приблизился к моему столу, оставив рюкзак у порога.
Большие настороженные глаза. Настороженные и скорбные. И как будто чуть-чуть заплаканные. Глянула я в эти пугающие девичьи колодцы — синь бездонная, грустная. Даже у самой душу охватила беспричинная тоска.
— Вас как звать?
— Ве… Верой, — ответила девушка и присела на стул. Из-за пазухи достала измятый листок, небрежно сложенный вдвое.
— Я тут написала, — смущенно морща переносицу, начала Вера, не выпуская из рук бумажку. Руки у нее крупные, мужские. — Да уж лучше я поначалу опишу словами… из-за чего все проистекло. Можно?
— Ну конечно.
Я приготовилась слушать, стараясь не глядеть на совестливую девушку.
— На Шутихе… три года оттяпала на Шутихе учетчицей, — сказала Вера, и сказала тяжело как-то, будто задыхаясь от жгучего ветра, наотмашь резанувшего в лицо. — Да только ли учетчицей? Наравне с этими верзилами парнями… рука об руку с ними нянчила частенько неприподъемные бревешки! И никогда не хныкала. — Помолчала, неспокойно глядя на занимавшийся за окном невесело жухло-сизый, с подтеками рассвет. — Разве я думала-гадала раньше… в свои незрелые семнадцать лет, что подамся в несусветную студеную глушь? С воронежских-то вольных просторов? — Опять помолчала. — Девчонкой я красива была. И горда. Парни табуном бегали. Помню, трепались: «Ох и локаторы у этой Верки! Глянет на тебя раз, а сердце испепелит на всю жизнь!» Я на них всё поверх голов смотрела. Будто и не замечала. Пока один искуситель сам меня не приворожил. Так втюрилась… жизнь за него готова была отдать. А он… он добился своего — и был таков. Пришлось аборт делать. И бежать от позора куда глаза глядят.