Юрий Бородкин - Кологривский волок
После отъезда ревизора Лопатину стало как-то не по себе в правленской избе, дотоле казавшейся уютно-привычной, как свой дом. Будто бы отбывал пустой номер два года, занимал чужое место за председательским столом. Правда, он мало и сидел-то за ним: не то время, чтобы руководить из конторы, всегда находился на виду у колхозников. Невелик колхоз — три бригады, а забот по горло, людей не хватает, да еще требуют в лес, на сплав, на дорожное строительство. Попросишь трактор в МТС — за него надо платить тем же хлебом.
Дождь-косохлест щупал окна, шуршал по простенкам. Печи еще не топили, зябко было в правлении, только едкий табачный дым облачками плавал под низким потолком. Сунув руки в карманы брезентового плаща, Лопатин прошелся по истоптанным половицам, присел на табуретку возле стола счетовода, словно бы уже не был здесь хозяином.
Тихон Фомич пытливо воззрился на него поверх очков. Вроде бы неприметный в колхозе человек, а, поди ж ты, сидит и сидит в конторе. Председателю сыплют выговор за выговором, у иного отберут партбилет, другой угодит под суд, А Тихон Фомич, упрятав ноги в высокие, без отворотов валенки, непоколебимо сидит за столом, щелкает счетами, делая свое бессловесное дело. Вот он положил на амбарную книгу младенчески маленькие руки, ежит плечи, морщит лимонно-желтый лоб, как преждевременно состарившийся мальчик. Кажется, дыхни посильней, скатится со стула, но никакая сила не выкурит его отсюда, забился, как колос в волос.
— Нарушений ревизия у меня не нашла, все тютелька в тютельку. — Тихон Фомич прижал ладонями книгу. — То, что государству всего пятьсот тридцать пудов сдадено, а мы хлеб роздали, не моя вина. Закон ты знаешь: на авансирование можно пустить не больше пятнадцати процентов от сданного государству. Мы порядком переборщили.
— Ответственности я не боюсь, Тихон Фомич, — сказал Лопатин. — У меня подушка под головой не вертится: не для себя, для людей добро сделал.
— Про зимний падеж ягнят, должно быть, кто-то ему дохнул, спрашивает: «Что это у вас овцы-то вроде не романовки, а степной породы — по одному-два ягненка дали приплоду?» Сам усмехается. Я тоже смехом отвечаю, мол, баран-гонок у нас такой малоплодный, а коли всерьез, и раньше были годы, когда редкая овца тройню принесет. Пожал плечами; не поверил, конечно, но допытываться не стал, потому что документы соответствуют.
— Тут, каюсь, моя вина.
— Не кайся, с плеч скатилось — оно и легче, вот если бы дознались, тогда другой оборот. Дела твои, Степан Никанорович, — табак. Могут того… колупнуть, — счетовод поддел воздух большим пальцем. — Под суд, может, и не отдадут, потому как ребят у тебя много, а вообче, кто знат? И то сказать, по нонешним временам ты дольше других держался.
— Ты говоришь так, будто меня фактически сняли с председателей.
— По мне, что ни поп, то и батька, — признался осмелевший Пичугин, заматывая на очки нитку, привязанную вместо дужек. — Поторопился ты, Степан Никанорович, с хлебным трудоднем: всех не обогреешь.
— Что бы ты сказал, если бы послать тебя на зиму в лес? — спросил в упор Лопатин.
— По возрасту и по состоянию здоровья не подхожу.
— А вдовые бабенки, у которых детишки остаются голодными, подходят?
— Знаю, слыхал. Ты районному начальству попробуй это втолковать.
— Попробую.
Тихон Фомич только усмехнулся такой наивности. Он привык к смене председателей и никогда не ошибался в своих прогнозах.
Деревня погрузилась в аспидную темноту. Желтый свет лампы в правленском окне, от которого уходил Лопатин, казался случайным, заблудившимся. Дождик холодил лицо, тукал по брезенту, под ногами хлюпала грязь. От этой неуютности в природе, от неприятностей, которые его ожидали впереди, было скверное до тошноты настроение.
Поскоблил подошвами о железку, вбитую в крыльцо, тяжело ступая, будто нес ношу, поднялся по лестнице. Ребята спали: двое старших на полатях, двое младших на кровати. Жена подала ужин. Нехотя поковырял вилкой перетомившуюся в печке картошку. И почему-то сейчас, при жидком свете лампы, потянуло к фотографиям, облепившим передние простенки, в трудные моменты человек всегда оглядывается на свое прошлое.
Сохранилась одна отцовская, питерская. Сидит он на фигурном венском стуле, широко расставив колени, с боков стоят братья с застывшими, напряженными лицами. Все в хромовых сапогах, костюмах-тройках, у отца волосы гладко примазаны на пробор, на дядьках — картузы с лаковыми козырьками, из карманов цепки болтаются для форсу — часов ни у одного не бывало.
Вот и сам он тоже в Питере, совсем юноша, на трубном заводе работал сезон. Жизнь часто уводила его из деревни в большие и малые города, и потому снимков накопилось порядочно. Он отыскал себя среди участников уездного комсомольского слета, затерли ребята повыше ростом. Многие из этих желторотых ребят в длинных, подпоясанных косоворотках стали большими людьми.
Долго разглядывал снимок, наклеенный на толстый, покоробившийся картон. Тут были все здешние мужики и парни со своими десятниками и прорабами, стояли плотной толпой на фоне строящегося Балахнинского бумкомбината. Многих уж нет в живых. Знатные были плотники.
Дальше шли снимки, можно сказать, свежие, довоенные, и один, принесенный с финской войны. Одним словом, в этой настенной хронике была скупо обозначена его биография. Лопатин пожалел только, что ни разу не пришлось сфотографироваться всей семьей, с детьми, и вдруг горестно почувствовал, что жизнь его подошла к какой-то черте, будто ему уже вынесли приговор.
Дождь утихал. Ветер метался впотьмах по деревенской улице, скребся о стены, пытаясь пробраться к избяному теплу.
18
Первое время Василий Капитонович ни на шаг не отпускал из виду сына, выйдет Егор по надобности на поветь, и то настораживался: не натворил бы беды, мало ли чего взбредет в голову — веревку на балку и… Видно ведь, как нервы-то измочалились, временами тихая задумчивость находит на него, лицо становится иконно-безучастным, глубоко в глазах прячется какой-то тайный огонь, сжигает его изнутри. Торопился домой, надеялся, а тут еще удар подкосил…
После обеда Егор ушел в пятистенок, слышно было, как он что-то шебаршил за стеной; Василий Капитонович подождал несколько минут, не утерпел, заглянул в дверь: Егор стоял против окна, просматривая на свет стволы централки.
— Ты чего? — само собой вырвалось у Василия Капитоновича.
— Хочу в лес сходить. Ружье хорошо сохранилось, я уж думал, ты продал его.
— Было распоряжение в начале войны: всем сдать ружья под расписку в милицию, нынче, правда, вернули. А я не сдавал, дома-то сохраннее.
— Павел Евсеночкин охотится? — спрашивал Егор, поставив ружье на лавку и обтирая его тряпкой.
— Охотится. Какой ляд ему сделалось? Зимой на лыжах пойдет стегать, молодому не угнаться, — отвечал Василий Капитонович, а думал о том, как некстати попало ружье в руки сыну, надо было спрятать, сказать, что продал, или на ту же милицию свалить — отобрали, да теперь поздно рассуждать. — Може, вместе пройдемся, на мельницу заглянем? — предложил он.
— Как хочешь, — согласился Егор, хотя такое намерение отца удивило его, потому что раньше он считал охоту бездельем.
Они сразу же направились по мельничной дороге в лес даже не сворачивали.
Немного посидели в избушке (будто на поминках), на столе и лавках — вершок пыли, пахнет волглой печиной и вроде бы мышами. Егору захотелось на свежий воздух, перешли по лавам через Песому и углубились в бор.
— Говорил я Лопатину, давай вернем мельницу на место, отказался — лошадей пожалел, — рассказывал Коршунов-старший. — Не пришлось бы крутить в каждой избе жернова, не было бы этого шуму-грохоту по деревне, авось и до района не донеслось бы. Ревизия приезжала из Абросимова, слышь, турнут Лопатина с председателей: хлеб выдал не по закону.
— Одного турнут, другого поставят.
— Я вот что, сынок, думаю, — начал Василий Капитонович, придерживая сына за плечо, — не сходить ли мне в Потрусово?
— Зачем?
— С Настасьей поговорить, все уладил бы. Так-то оно ведь лучше будет…
— Не о чем с ней говорить! — отрезал Егор, и в глазах его появился сухой блеск, пугавший отца своим отчаянием. — Наши с ней стежки навсегда разбежались.
Василий Капитонович не стал убеждать его, может быть, погодя поймет, что родительское слово зря не молвится. То бы подумал, мать с постели не встает, у самого здоровье потеряно, хворости начнут одолевать — никак нельзя без жены. А Шурик? Что ни говори, своя кровь.
Впереди снова засветился березняк. Егор совсем забыл про охоту, шагал просто так, без всякой цели; паутина липла к лицу, он даже не загораживался от нее. Со стороны дороги доносились какие-то глухие удары; постояли, прислушиваясь, и повернули прямо на них, взбивая сапогами опавший лист.