Александр Розен - Почти вся жизнь
— Людям, может, еще хуже приходится, — отвечал Сарманов. — На то и война.
— Вот-вот… Хорошо сказал. — Ларин почувствовал, как все в нем вдруг встрепенулось. — Хороший ты человек, Сарманов. Выберемся отсюда, я за тебя в партию поручусь.
— Я, товарищ капитан, перед боем в партию вступил. Забыли?
— Забыл, — сказал Ларин, досадуя на себя. — Извини, Сарманов, забыл.
— И без курева проживу. И без жратвы. Все выдержу, — говорил Сарманов крутыми, короткими фразами, не глядя на Ларина.
— Вырвемся, — сказал Ларин убежденно.
Ему и впрямь показалось, что все будет хорошо. И он сейчас не думал о том, что траншея полна убитых, и что умер Петренко, и что он, Ларин — единственный офицер, оставшийся в живых.
Еще раз траншея изогнулась. Снова на сгибе Ларин увидел пулеметчика. Но станковый пулемет был разбит, и Калач, боец из стрелкового батальона, лежал за ручным пулеметом.
И еще один человек из стрелкового батальона был жив: ефрейтор Вашугин, здоровый детина со свирепым лицом. Когда Ларин подошел к нему, Вашугин сказал:
— Меня не агитируйте, товарищ капитан. Я свое дело знаю. — Все его крупное тело было обвешано гранатами. Рядом лежал мешок, до краев наполненный немецкими гранатами-лимонками.
Ларин вполз в свою воронку.
— Ну что, что? — спросил он Богданова.
Богданов снял наушники и подал их Ларину.
— Чего-то говорят, а чего — не слышно.
— Как это не слышно! Вокруг все тихо, а он не слышит.
Он надел наушники и крикнул:
— Ларин слушает!
Огромная и плотная, двинулась на него тишина.
Откуда-то издалека, как будто с другого конца тишины, Ларин услышал голос. Но слова были неразличимы. Казалось, они не могут прорваться сквозь толщу тишины и глохнут, и исчезают.
Еще раз Ларин крикнул:
— Ларин слушает! — И ясно представил себе, как его слова обрываются раньше, чем их может услышать командир полка.
— Питание кончилось, — сказал Богданов.
Наморщив лоб, Ларин глядел на рацию. Этот никчемный черный ящик можно было выбросить так же, как уже были выброшены часы, бинокль, компас.
Начался день. Большие сонные мухи двинулись в поход на траншею, не отличая живых от мертвых.
Прошелестел снаряд и разорвался с сухим треском. Вслед за ним с тем же сухим треском стали рваться другие снаряды. Тонкий посвист был здесь едва слышен.
— Богданов, — сказал Ларин, — старший лейтенант Петренко умер. Если меня убьют, будешь командовать людьми.
— Слушаюсь, товарищ капитан.
— Решение я принял: стемнеет, будем пробиваться к своим. Ясно?
Богданов повторил приказ.
Когда Ларин понял, что связь с командованием потеряна и что больше ждать нельзя, он прежде всего подумал о том, что сказать людям, которыми он командует.
«Нас осталось четырнадцать человек. У нас нет ни воды, ни пищи. Кончилась связь. К нам не смогли пробиться на помощь. Нам надо пробиться к своим. Пробиваться к своим сейчас — не расчет. Мы будем пробиваться ночью».
Больше всего он боялся, что люди будут подавлены, узнав о потере связи с командованием. Но его опасения были напрасны. В их положении определенность, пусть даже самая ужасная, лучше надежд, которым не суждено сбыться. План Ларина оставлял людям единственную, но верную в любом положении надежду — надежду на самих себя.
Они не пустят немцев в траншею. Они будут драться весь день, чтобы летней прохладной ночью пробиться к своим.
Ларину хотелось пить. Жажда еще усиливалась тем, что он знал, как страдают люди, он видел их лихорадочные глаза, воспаленные рты и слышал их неровное дыхание.
Как только начнется бой, он не будет чувствовать жажды, и как только он выкрикнет первое слово команды, его глаза примут обычное выражение, дыхание станет ровным и отвратительный вкус во рту исчезнет.
Но не было боя, и только снаряды продолжали разрывать землю, и пыль, смешанная с осколками, сухой тучей вставала над ним.
Ларин заставил себя думать о предстоящем бое. Он вспомнил слова Чурина: «Оружия у нас хватит», и его жест, когда тот показал на убитых.
Действительно, здесь было немало своих и немецких автоматов и дисков, гранат и пулеметных лент. Но Ларин сейчас думал о том, что он привык воевать, ограничивая себя и в снарядах, и в патронах, и в этом есть своя скрытая сила. Когда знаешь, что на орудие осталось десять снарядов, каждый выстрел должен бить по цели. Эта экономия средств усиливает напряжение боя. В их положении они должны ограничить себя.
— Богданов!
— Здесь, товарищ капитан.
— Собрать оружие убитых, подсчитать и доложить мне.
— Приказано подсчитать оружие убитых, — живо откликнулся Богданов. Конечно, лучше заняться делом, чем ждать, пока немцы полезут в атаку.
Когда Богданов доложил об исполнении, Ларин сказал:
— Половину в НЗ.
Это понравилось людям. Воронков сказал:
— Запас карман не жмет, и хлеба он не просит.
И только один Семушкин попросил лишние диски для своего автомата.
— Стрелок из меня никакой, — сказал он.
Ларин покачал головой.
— Два года воюешь, и вдруг вот — признание. — Семушкин ничего не ответил, и Ларин приказал выдать ему лишний диск.
Но вот все оружие на учете, и у каждого бойца есть НЗ патронов и гранат, и все слышали ларинский приказ. Теперь осталось ждать, когда немцы полезут в атаку.
Только ждать.
Короткий посвист снарядов на излете. И кажется, что снаряды залетают сюда, как футбольный мяч в аут, что они вне игры. Вдалеке непрерывно и дробно работает артиллерия.
— Молотят, — по привычке вздыхает Афанасьев.
Ларин прислушивается.
— Наш полк работает, — говорит он. — Это хорошо для нас, товарищ Афанасьев.
— Вот мы и тыловики, — по-прежнему без всякого выражения шутит Воронков, — в тылу у немцев.
И снова Ларин, пригибаясь, идет по траншее. Он знает: приближается минута, когда кто-нибудь из окруженных больше не сможет сопротивляться. От бессилия человек выпустит из рук оружие и закроет глаза. Или человек закричит дурным голосом, поднимется и подставит себя случайной смерти.
Даже июльское солнце не в силах удержаться в зените неба, и тяжелый багровый шар, словно вобрав в себя зной, клонится к земле.
Но тринадцать человек живут так, как этого хочет Ларин.
— Богданов!
— Здесь, товарищ капитан.
— Приказ остается в силе. Немцы не атаковали нас. Но мы атакуем их.
Они выползли из траншеи, когда стемнело. Ларин и девять бойцов. Пулеметчиков он оставил в траншее, Ларин сказал им:
— Красная ракета — огонь, зеленая — ко мне.
Они ползли, почти сливаясь с убитыми немцами. Они проползли триста метров, и Ларин крикнул чистым, отчетливым голосом:
— Гранаты!
Девять гранат по траншее, в которой немцы. Бросок в траншею.
Здесь не было никого, кроме мертвых немцев.
Они доползли до следующей траншеи и бросили туда девять гранат, но и здесь были только убитые немцы.
И в новой траншее были только убитые немцы.
Тогда Ларин понял, что немцы отступились от них.
Он выстрелил из ракетницы и долго смотрел, как зеленый огонек колеблется в спокойном бесцветном небе.
Теперь ползли четырнадцать человек. Они ползли цепочкой на расстоянии вытянутой руки по земле, на которой не было ничего, кроме убитых немцев. Люди понимали, что это сделали они и их товарищи, которых уже нет в живых, и их полк, который стрелял по этим местам. Но самое тяжелое было впереди. Им еще предстояло пробиться через линию фронта.
Редкий и хилый лес. Вышли из леса — речушка. Опустились на колени и не спеша напились. Наполнили фляги. И снова редкий и хилый лес, словно они вернулись назад. Теперь они слышат пулеметный перестук. Впереди, совсем близко от них, рвутся снаряды.
— Рвутся наши снаряды, — говорит Ларин, — передний край. — Он мог не продолжать: за этой немецкой траншеей наша дивизия…
Легкий предутренний час. Прохладные края облаков словно прикрывают небо от нового нашествия солнца. Оно разгорается, и кажется, что там, за горизонтом, скрыто гигантское поддувало.
Гранаты!
Фашистское крошево под ногами.
И отчаянный пулеметный ливень.
Кто-то упал рядом с Лариным. Ларин поднял его и, взвалив себе на плечи, побежал вперед. Упал Афанасьев. Поднял его Богданов. Еще упали двое бойцов. Когда Ларин уже видел свою траншею и уже слышал непонятные ему возгласы: «Мины! Мины!», он вдруг подумал: «Неужели меня сейчас убьют?»
С ужасом и отвращением он погасил эту мысль и прыгнул в свою траншею, уронив бойца, которого нес на себе. Это был Семушкин, раненный в мякоть руки навылет.
Ларин видел знакомые лица, но не узнавал никого.