Петр Сажин - Капитан Кирибеев. Трамонтана. Сирень
— Я, — продолжал он, — тоже попал в плен. Да, попал, но не сдался…
Все время я хотел, чтобы наша жизнь с Ларисой была радостной. А что из этого получилось? Помните, чем кончилась моя встреча с Ларисой после возвращения китобойной флотилии в Приморск? Ну, в тот раз, когда я застал ее около своего дома с музыкантом?
Я ведь рассказывал вам, что мы с Ларисой тогда всю ночь проговорили. Она настаивала на том, чтобы нам уехать в Ленинград… Ну вот… Я тогда ответил ей, что подумаю, и ушел на корабль.
А вечером, возвратясь домой, объявил, что согласен ехать в Ленинград. Я поддался ее настроению, так как надеялся, что в Ленинграде все наладится. Уезжать с Дальнего Востока, вы понимаете, мне было не легко: я тут родился, вырос, да и дело было интересное. Но любовь моя к Ларисе была такой, что я готов был ехать хоть на край света. Наступил день, когда мы сели в поезд и покатили на запад — оба радостные, возбужденные, счастливые.
32В Ленинграде мы прожили три года. Да, три года… Вот там и завершилось все… Сначала, конечно, было как в самых счастливых семьях: после приморских переживаний мы как будто второй раз справляли медовый месяц. Он начался еще в поезде. Всю дорогу от Приморска до Москвы мы ухаживали друг за другом, на таежных станциях собирали цветы. На нашем столике было все, что продавалось в пути. Лариса все покупала и обо всем расспрашивала. Я ей рассказывал, как добываются кедровые орехи, как ловят омуля и хариуса, из чего шьют унты, как плетутся туески… О наших приморских размолвках ни она, ни я не вспоминали… Да и некогда было: столько нового перед нами развертывала дальняя дорога.
Сколько народу ехало в поезде! И какие люди! Моряки, пограничники, китобои, тигроловы, изыскатели, дипломаты, гидрологи, золотоискатели, строители… Боже мой! Кого только не было! Вплоть, до транзитных пассажиров из Мексики, с Гавайев, из Японии. Впрочем, зачем я рассказываю вам?.. Вы же совсем недавно проделали этот путь… Вы бывали в Ленинграде, профессор?
— Не доводилось, — ответил я.
— Жаль, — сказал он и продолжал: — Я исколесил почти весь мир. Я видел Лондон, Гамбург, Нью—Йорк, Шанхай, Марсель, Вальпараисо, Антверпен, Бомбей, Сан—Франциско, Гавр…
Кирибеев остановился, махнул рукой и сказал:
— Пожалуй, легче перечислить то, что я не видел. Да… А вот в Ленинград попал впервые. Он мне представлялся серым, холодным, неуютным, строгим городом. И верно, поначалу так оно и было. Мы поселились в Октябрьской гостинице — напротив Московского вокзала. Место шумное. Большая голая площадь. Целый день грохочут трамваи, гудят автобусы, машины. В центре площади — «пугало», памятник Александру Третьему. Огромный камень, а на нем фигура царя в образе жандарма. Десятипудовые ноги, толстый зад, заплывшая жиром туша. Борода веником. Выражение лица тупое. Действительно пугало! Не знаю, нарочно ли сделал так скульптор Трубецкой или невольно.
Я был подавлен и этой почти голой, каменной и холодной площадью, и серым, похожим на дымовую завесу небом, и грохотом городского транспорта, и промозглым воздухом. У Ларисы тоже было невесело на душе, но она улыбалась и щебетала без умолку, раскладывая вещи в шкафу нашего номера. Меня грызла тоска. Номер был почти под крышей. Я стоял у окна и смотрел на город, на лес закопченных труб, на серый камень домов, на сизое тревожное небо, и перед мысленным взором возникала необыкновенная голубизна неба Приморья, сопки, тайга и величавое дыхание Тихого океана.
Я пожалел, что приехал сюда, в этот большой и неуютный город.
Устроившись, мы решили пойти побродить.
Люблю ходить по улицам незнакомого города так, безо всякой цели. Куда ни зайдешь, всюду открываешь что–то новое, интересное.
Вернулись мы в номер поздно, усталые, но совершенно очарованные. Ленинград — удивительный город: он буквально гнетет в районе Московского вокзала, но стоит удалиться чуть в сторону, как попадаешь словно в другой мир.
На следующий день утром мы сели в первый попавшийся трамвай, не спрашивая, куда он идет. Трамвай свернул от гостиницы вправо и минут пятнадцать бежал по узкой темной улице с высокими серыми домами. Мы уже пожалели, что ни у кого не спросили, куда завезет нас эта грохочущая колымага двадцатого века, как вдруг перед нами, как в сказке, возникла широкая площадь, а в конце ее — ослепительной красоты монастырь.
Помните?
Корабельщики дивятся,
На кораблике толпятся,
На знакомом острову
Чудо видят наяву:
Город новый, златоглавый…
Рядом с этим монастырем в глубине парка стояло строгое здание. На его крыше развевался красный флаг. Когда кондуктор объявил: «Смольный», мы вскочили и заторопились к выходу… Несколько часов мы бродили вокруг. Лариса восхищалась всем, бранила меня за то, что я молча переживал все виденное.
— Степочка, — говорила она, — как ты можешь молчать? Ну что ты как деревянный!.. Ну же, Степа!.. Посмотри, какая прелесть!
Она указывала то на пятиглавый собор Смольного монастыря, то на литую, полукруглую решетку, то на ограду с башенками по углам.
— Ну, смотри, смотри же, Степа! Это чудо!
Действительно, все это выглядело как истое чудо; чугунная решетка казалась совсем невесомой, словно черное кружево. Главы собора и башенки горят золотом… Да что там! Разве можно найти слова? Это не по моей специальности…
Кирибеев откинул упрямо сползавшую на глаза кудрявую седеющую прядь, почмокал трубкой и продолжал:
— Понимаете, профессор, величие было не в камне, из которого русские мастера почти двести лет тому назад воздвигали эти бессмертные творения… Величие и, если хотите, возвышенная красота были для меня не в этом. Все виденное соединилось у меня с воображаемым… Ну, как бы сказать вам яснее? Когда я шел по дорожке к Смольному и затем остановился у ступеней главного входа, меня, словно стрела, пронзила мысль: да ведь по этим ступеням в ночь на двадцать пятое октября тысяча девятьсот семнадцатого года в Смольный вошел Ленин.
Я смотрел на Смольный, а перед мысленным взором возникали горящие костры, сизый дым махорки, серые папахи солдат, тельняшки и бескозырки матросов Балтики, кожаные фуражки питерских рабочих, говор, треск мотоциклов, слова команды…
Словом, я как бы перенесся через горы лет и забыл обо всем. По дороге к гостинице я молчал, словно разговором боялся спугнуть то, что предстало перед моим мысленным взором. А Лариса ничего не поняла. Ее восхитил внешний вид этих действительно великолепных и неповторимых зданий, а то, что тронуло мою душу, ее не коснулось. Она без умолку щебетала и все спрашивала:
— Что с тобой, Степа? Уж не заболел ли ты? Скучаешь по Дальнему Востоку?
Ну, что я мог сказать ей? Чтобы не вызывать лишних и никчемных расспросов, сказал:
— Да, скучаю.
За обедом она немного выпила. Вино возбудило ее, и она то кокетничала со мной, то вполголоса подпевала оркестру, то с жаром говорила о том, какие мы с ней молодцы, что уехали с Дальнего Востока, что здесь у нас наконец пойдет настоящая жизнь, что Приморск дыра, а Ленинград величайший культурный центр, что вот так, как мы сейчас живем, — это и есть настоящая жизнь.
— Знаешь что, Степочка, — говорила она, — давай пока никуда не устраиваться. Осмотрим весь–весь Ленинград, все его сокровища, а когда надоест — будем устраиваться… — Потом она говорила, что очень любит меня, просила, чтобы я забыл все, что было там, на Дальнем Востоке. Говорила, что она взбалмошная, а я настоящий человек, но что она никогда больше не будет делать мне гадостей, что, когда мы осмотрим город, она пойдет учиться в консерваторию, а я, если мне захочется, на корабль…
Когда мы поднялись к себе в номер, она присела на диван, хотела что–то сказать, но на полуслове отвалилась на спинку и мгновенно уснула. Я отошел к окну. С улицы доносились шум трамваев, гудки паровозов с Октябрьской дороги — волнующий гул большого города.
Я растворил окно и, облокотившись па подоконник, думал: хорошо ли, правильно ли я сделал, что приехал сюда, бросив любимое дело? Что ждет меня здесь? Сойдутся ли наконец наши интересы?
Время от времени я смотрел на Ларису. Она была похожа на ребенка, который набегался, нашалился и заснул там, где приткнулся. Иногда она ворочалась, морщила лоб, чмокала губами и прерывисто дышала. Что беспокоило ее? Какие мысли одолевали?
Я спрашивал себя: а правильно ли я поступаю, что ничего не делаю для того, чтобы как–то влиять на ее сознание, ее вкусы, на ее помыслы и стремления? Почему я все пустил в дрейф? Ну хорошо, она красива, порой заботлива, нежна, но порой как же пуста!
В полночь я лег, решив, что, может быть, здесь, на новом месте, когда у нее и у меня будет дело, наша жизнь и вправду наладится…
Спал я плохо — никак не мог привыкнуть к разнице во времени: ведь когда мы ложились спать, по дальневосточному нужно было уже вставать. Но Лариса приспособилась быстро. Ей нравилась жизнь в гостинице, она любила шум большого города, быструю смену впечатлений.