Николай Атаров - Избранное
С утра собирались в спортзале. Часами стояли у ворот, настежь распахнутых в сторону футбольного поля, занавешенного дождем. Ждали просвета… напрасно: весь мир — точно любительская фотография, плохо проявленная и еще хуже напечатанная на плохой бумаге.
«Пирамиду» репетировали в помещении — куда как весело! Что бы ни делал Митя, он все время мысленно видел перед собой Олю: как она безучастно стоит у распахнутых ворот и смотрит в дождливое небо.
Олю просто нельзя понять. То она помогала Марье Сергеевне разбирать уложенный для поездки в Симеиз чемодан и перевешивала в шкафу тетины летние платья, и хотя препиралась с Митей, кому идти на пристань продавать билет, но как-то скучно и сонно; то начинала капризничать, играть перед Митей, и ему становилось жалко ее, хотелось потрепать ее за волосы.
Нехотя, будто делая одолжение, готовилась Оля к спартакиаде. Как лучшую гимнастку школьного возраста, ее назначили на «высокую должность»: ее пронесут в Калуге на самой верхушке движущейся среди спортивных колонн «пирамиды», в голубом диске значка ГТО, — она будет живым изваянием этого значка. Во время репетиций Оля легко взбиралась — можно сказать, даже взбегала — по плечам товарищей на пятый этаж «пирамиды», в свою скворешню. Митя догадывался, что хоть в эти минуты, там, наверху, все позабыв, Оля такая, как прежде. Тем проницательнее замечал Митя в другие минуты, как Оля капризничает. Он подбегал к ней — не виделись полдня:
— Сколько баллов набрала?
— Девять и четыре десятых.
Исчерпывающий ответ! Даже не повернув головы, Оля деловито подвигает маты к параллельным брусьям.
— Оля, ну погляди на меня!
Подчеркнутое равнодушие, с каким она принимала знаки его внимания невольно делало ее слабенькой в Митиных глазах. Но она как будто этого и добивалась.
После занятий собрались в комнатке директора. Решили выпустить номер стенгазеты, посвященный предстоящей поездке.
Вдруг влетела Оля и остановилась как вкопанная: ей показалось, что все переглянулись. Это было совсем не так, Митя мог бы поклясться. Конечно, многие поняли, что Оля забежала за ним и не решилась окликнуть его в переполненной комнате, но никто и виду не показал. Получилось глупо: до конца работы над газетой, то есть буквально до последней буквы, Оля проскучала, разглядывая призовые вымпелы на стенах или размешивая краску кисточкой в блюдце, хотя могла бы найти себе дело.
Самое несносное было даже не в том, что Оля держалась так, как будто обидели только ее одну, а в том, что ей стало интересно набрасывать на себя этакую грустцу. Она словно догадалась, что это получается у нее изящно, как у взрослой женщины, когда та в присутствии своих поклонников кутается в шаль, — ей и не так-то уж холодно, а она зябко пожимает плечиками.
Гринька долго прицеливался, что бы такое посмешнее сморозить. Наконец надумал.
— «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте», — сказал он и подвинул бронзового дискобола на столе, чтобы лучше можно было всем видеть Джульетту.
Оля прищурилась, сказала певуче:
— Дурак ты…
— Каким это красивым голосом сказано! — тоже пропел Гринька.
Митя догнал выбежавшую Олю, пошел рядом с нею. Шли быстро. Была та минута, когда дождливые сумерки вдруг превращаются в дождливый вечер: это зажглись уличные фонари — и разом вспыхнули все лужицы на мостовых, все стекла в домах.
— Что ты страдаешь в самом деле? Дождь — и ты тоже! — Так он высказался в отчаянии. — Ты хочешь быть слабенькой, жертвой?
— Я сейчас вспоминаю, как она усмехнулась.
— Кто?
— Антонида Ивановна. Ехидная улыбочка! Она слушала меня, а сама разглядывала, разбирала по косточкам: брови, ногти, платье.
Он сжал ей ладонь. Когда она выламывается, хочется ее казнить. А когда вот так ослабеет на минуту, обнаружит нечаянно свою беззащитность, так хочется прижать к себе, приласкать.
А на следующий день снова поссорились. Пылкие, необдуманные упреки. «Не смей так думать!» — «Я не ожидал от тебя». — «Эх, Митя!..» И когда разбегутся — уши пылают. Ужасно пылают уши… Смешно и больно. Они то мирились, то ссорились, причем каждый раз все резче, все тревожнее. Иногда просто не из-за чего. Тогда особенно заметно было, что «качка-то при боковом ветре», как с горечью признался Митя молчаливо наблюдавшей их тете Маше.
Потом была еще одна ссора. Оля посмеялась над Виктором Самойловым. Посмеялась глупо, наверно лишь потому, что на ее взгляд он такой же чинуша, как и Белкин. После большой репетиции парада Виктор собрал спортсменов на беседу. Его любили в школе — ведь он сам неплохой гимнаст. Все обступили его. Обычная обстановка спортзала — сидели на козлах, на брусьях. У Самойлова тоже нет стула — он говорил стоя. В стороне судейский столик, на котором графин с водой, фикус в деревянной кадушке. Самойлов дельно говорил — старался предугадать разные неожиданности парада в чужом городе, говорил и о характере состязаний при плохой погоде.
— Дай-ка воды, — продолжая рассказывать, попросил Виктор.
Митя стоял рядом. Что ж удивительного, что он налил в стакан через край, от души, и, чтобы не расплескать, отлил лишнее в кадку с фикусом?
Он так увлекся советами Самойлова, что, конечно, принял от Самойлова пустой стакан и тотчас забыл об этом маленьком эпизоде, как вдруг кто-то сунул записку ему в руку. Это Олин почерк, она нацарапала.
Митя даже не сразу понял:
«То, что в кадушку, — не пропало!»
Так было написано, да еще с издевательским восклицательным знаком.
Пустяк, конечно. Злобное остроумие: оратор, дескать, не нравится. Но Самойлов не говорил ничего лишнего, глупого или смешного. И Оля никогда бы так не написала прежде. Митя рассвирепел: маленькая, пустячная выходка заставила его подумать, что Оля, может быть, совсем не та, какой он ее привык считать.
Воспользовавшись толкотней, возникшей вокруг Самойлова, когда тот стал отвечать на вопросы, он отвел Олю в сторону.
— Что это такое? — Он держал в руках злосчастную записку. — Над кем ты смеешься: надо мной или над Виктором? Ты знаешь его?
— Митя, Митя! — с насмешливо предупреждающей интонацией заговорила Оля. — Не надо, не надо, Митенька!
— Знаешь, — сказал он сурово, — ты стала строга ко всем на свете, кроме себя самой. И я теперь не знаю: не замечать этого или ссориться — что лучше?
— Ну, так что же дальше? — спросила она, резко вздернув голову.
Ее скуластое лицо сделалось вдруг как из камня. Мите стало страшно за Олю.
— Послушай, тебе не кажется, что мы становимся хуже? — спросил он.
Горькое чувство владело Митей, когда он ушел вдвоем с Самойловым со стадиона. Ему не хотелось искать Олю. Не хотелось терять надежду, что все поправится, что ты такой же и она та же, какая была.
Самойлов, не замечая Митиного настроения, разговорился. Он рассказывал, почему провел эту беседу, — он и в горкоме комсомола предупредил о том, что в Калуге, по данным бюро погоды, тоже идут дожди и, стало быть, надо готовить команду к выступлениям в любых условиях: в ливне, в белом тумане или если град величиной с боксерскую перчатку. Заведующий военно-физкультурным отделом горкома, казалось, соскучился по тяжелой, раскисшей дорожке для бегунов, по копью, летящему в молоко тумана. Да так оно и было: запомнилась ему одна такая чудесная дождливая спартакиада, да еще в армии, в Лейпциге.
— Ты погляди!
Митя очнулся. Пока они шагали по плотине, солнце пробилось сквозь облака. Как часто бывает на юге, все просохло в полчаса. Зелеными фонарями засветились по берегам кроны деревьев в садах.
Самойлов как будто был даже огорчен.
Когда Митя, расставшись с ним у горкома, один пошел по Асфальту, уже припекало. Мороженщик дремал в тени акации. По мостовой мчались два велосипедиста. Митя узнал в одном Чапа — вот неутомимый гонщик! Прикрыв глаза козырьком ладони, Митя глядел вслед двум сверкающим, исчезающим клубочкам света, и в сердце толкалось что-то похожее на сожаление: вот раздружились — и все тут.
Он подошел к бывшим одноклассникам. Они собрались у знакомой скамьи, возле мороженщика. Не виделись несколько дней. Сидели, широко расставив ноги в белых отутюженных брюках; стояли, прислонясь к стволам каштанов.
Побудь тут с часок — и войдешь в курс всех новостей: Козырьков отпускает усики; в город приехал летний цирк; Стороженко собирается со старшим братом в Кустанай — будут осваивать залежные земли. В это лето ребята прощались друг с другом, с родным городом, и разговоры неизменно выводили их к поездам дальнего следования, к вузовским городам. И на пороге открывающейся жизни чего-чего только не касались их беспорядочные словопрения!..«А на реке Янцзы сейчас…» — «Это еще вопрос, был ли добрым Макаренко! Гуманизм гуманизму рознь. А Ватутин, по-твоему, был добрым?» — «Отец рассказывал, что когда немецких военнопленных провели по Москве…»