Феоктист Березовский - Бабьи тропы
— Врешь, ты сатана! — перебил его Борис, размахивая руками. — Ты такой же обманщик, как все попы… всего мира… и всех религий!.. Ты такой же кровосос и насильник, как всякий царский чиновник!..
— Борис! — густо заревел побагровевший Евлампий в вскочил на ноги. — Остерегись, богохульник!.. За что срамишь меня?.. Кто здесь камень и утверждение?..
Возвышаясь над столом огромным белым и волосатым великаном, Евлампий трясся от ярости, но сдерживал себя.
Глаза его горели. Широкая борода подпрыгивала.
— Борис! — кричал он, задыхаясь от злобы. — Уйди!.. Сию минуту уйди!.. Слышь? Порешу я тебя… слышь, Борис?!. Замолчи… и уйди…
Кузьма Кривой кинулся к Борису и стал его тянуть из-за стола, уговаривая:
— Уйди, брат Борис… уйди… худо будет… Знаю я отца Евлампия. Укокает он тебя…
Но Борис упирался и кричал:
— Врет, сукин сын, обманщик!.. Не смеет он меня тронуть!.. Вре-ет!.. Не смеет…
На помощь Кузьме подоспели двое трудников. Почти силой вытащили они Бориса из трапезной. Надели на него полушубок и шапку и толкнули через сенцы в кухню.
Долго сидел и качался Борис над столом в пустой кухне. Прислушивался к шуму, доносившемуся через сенцы из трапезной.
Смотрел пьяными глазами на слабый огонек потрескивающего сальника и молчал.
В кухне, на полатях лежала Петровна. Она залезла туда сразу после утреннего разговенья. Лежала, думала свою последнюю и трудную думу. Когда Борис ввалился в кухню, она затаилась на полатях. Но подступил кашель и выдал ее.
Борис поднял кверху пьяное лицо.
— Женщина! — крикнул он. — Ты спишь?
Петровна еще раз кашлянула. Но молчала.
— Женщина! — снова позвал Борис и продолжал заплетающимся языком: — Ты молчишь?.. Да… ты молчишь… потому что ты раба! Ты — бесправное существо!.. Слышь, женщина?! Ты… р-раб-ба!..
Петровна молчала. Старалась понять и уловить смысл того, что говорит пьяный трудник.
А Борис вышел уже из-за стола на середину кухни. Покачивался и кричал, обращаясь к полатям и размахивая руками:
— Д-да, женщина… ты раба! Такие же безгласные и бесправные рабы… твои братья и сестры… А может быть, ты спишь?.. Да, да… ты спишь. — Он постоял, помолчал, глядя в пол, и, вскинув голову к полатям, вновь громко заговорил: — А знаешь ли ты, женщина, что все мы спали? Да… спали!.. Н-но… в-вот… кучка героев проснулась… Кучка героев бросила вызов всем: царю, богу, самому небу! Знаешь ли ты, женщина… что… мы восстали за землю… и за народную волю… Н-но… нас раздавили! Д-да… Нас раз-дави-ли-и! А мы… вновь восстанем! Восстанем из праха!.. И мы победим!.. Слышишь, женщина? Мы победим!.. Д-да… поб-бед-им!.. Мы разобьем цепи рабства… Мы разрушим царство неволи!.. Мы опрокинем престолы царей и ложных богов!.. Мы освободим народ от вековечной неволи!.. Мы освободим и тебя, женщина!.. Да, да-а!.. А как же! Освободим и тебя… Слышишь, женщина?
Борис перестал размахивать руками. Смотрел пьяными глазами на полати и ждал отклика на свою речь.
Но Петровна по-прежнему молчала.
Борис постоял, качаясь взад-вперед. Прислушивался к тишине кухни и к гомону, доносившемуся из трапезной.
— Ты спишь, женщина, — пробормотал он. — Все спят. Долго будут спать, черт возьми! И никто меня не поймет… Н-да-а… Н-не поймут…
Потом вдруг он рванулся к двери и закричал:
— Н-нет!.. Врешь!.. Меня поймут! Поймет ветер таежный!.. Поймут небо и звезды… Я буду говорить с ними… Я буду петь!.. Да, да… я буду петь!.. А вы все идите к чертовой матери!..
Покачиваясь, он вышел из кухни в сенцы. Похрустывая валенками по снегу, прошел мимо окон во двор. И вскоре там, за углом избы, в морозной тишине раздался его хмельной, но красивый, бархатный голос:
Н-не-ет… за тебя молиться я н-не мо-ог,
Держа венец над головой тво-е-ею…
Страдал ли я, иль просто изнемог.
Тебе теперь сказать я не суме-ею…
Петровна слышала, как ходил он где-то сзади избы и пел свою жалостливую песню. Она лежала на полатях, поджидая Степана, убиравшего скот; перебирала в уме малопонятные слова Бориса; старалась разгадать их смысл, но толком ничего уяснить не могла. Борис как будто жалеет простой народ и ее жалеет: как будто он собирается кого-то освобождать и ее хочет освободить. Но от кого и от чего здесь, в тайге, освобождать людей? Ведь царской власти, царских слуг здесь нет. Неужели он думает освободить людей от власти Евлампия? Понимала Петровна, что это хмель развязал язык странного трудника. Но боялась — не собирается ли Борис посягнуть на власть всесильного старца: ведь об этом уже идет слух не только в скиту, но и по таежным заимкам. Боялась, как бы не произошло в скиту кровавого побоища. Знала, что Евлампий не остановится ни перед чем. Страшилась — как бы не втянули в это дело и Степана. Весь день, до самого прихода Бориса в кухню, лежала Петровна на полатях — опустошенная, окоченевшая. А после того, как пожалел он ее, какое-то странное тепло ударило в ее голову и разлилось по всему телу. И стало Петровне как будто легче дышать и думать о своем горе. Слышала она, что где-то за избой все еще ходит, поет и плачет Борис:
Но за тебя молиться я не мо-ог.
Держа венец над головой тво-е-ею…
И Петровне самой захотелось еще раз поплакать.
Но горе высушило ее слезы.
Слез не было.
А из трапезной доносился галдеж и другая пьяная песня — это была песня старца Евлампия. Хриповатым низким басом Евлампий пел:
Отцовский дом спокинул я-а-а.
Травой он зарастет-о-от…
Облокотившись на стол и обняв руками свою взлохмаченную голову, он поднимал голос все выше и выше и, не глядя ни на кого, выл на всю трапезную:
Собачка бедная моя-а-а
Завоет у ворот…
Песня Бориса во дворе уже оборвалась. Петровна слышала, как он прошел обратно мимо окон, к сенцам. Думала, опять полезет в кухню. Но Борис пошарил руками стены в сенцах и, нащупав дверь, вошел в трапезную.
Не раздеваясь, он прошел в правый угол, к столу, где сидела рядом с остяками Матрена.
— Братец!.. Братец! — закричала пьяная Матрена, усаживая около себя Бориса и подставляя ему деревянную чашку с брагой. — Выпей, братец… за меня выпей… за простую бабу!..
Борис взял чашку и отпил из нее почти половину. Вторую половину предложил выпить Матрене — за него. Матрена выпила, обняла Бориса и поцеловала в щеку. Борис склонился к ее голове и стал нашептывать ей на ухо.
Матрена закидывала голову назад и хохотала.
В трапезной было по-прежнему накурено, пахло самогоном и соленьями, стоял пьяный, разноголосый гомон.
От одного стола неслись голоса остяков и тунгусов:
— Кузька! Кузека! Мая песеса… твоя хана дает?
— Куська! Мая беляка, беляка… твая хана…
Кузьма забирал шкурки песцов и белок, ненадолго исчезал с ними я возвращался с четвертной бутылью самогона.
Наливал из нее по одной чашке самогона тем, кто отдавал ему либо пару песцов, либо десяток белок.
За другим столом бородатые охотники пили и играли в карты, пьяно выкрикивая:
— Бубны козыри!
— Замирил!
— Крою!
Две группы мужиков играли в карты даже на полу, между столами.
За третьим столом из пьяного галдежа мужиков по-прежнему выделялись визгливые голоса баб:
— Аннушка! Аннушка! Выпьем?
— Матренушка, мила моя, гуляем!
— Гуляа-ам!
За четвертым столом, поднимая чашки с хмельным, кричали заимщики, скитские, трудники и старцы:
— Михал Потапыч! Михал Потапыч! Чекалдыкнем?
— Дербалызнем, Вася!
— Кирилл Яковлич! За твое здоровьице… Слышь? За твое-о-о!
— И за твое, куманек! За твое!..
— Отец Варлаам! Ужо помолись за нас грешных, а мы за тебя выпьем…
— Помолюсь, братие, помолюсь!.. Пейте… и я с вами…
— И я, отец!..
— И я-а-а!..
За этим же столом сидел под образами Евлампий. Он был изрядно пьян и на него никто уже не обращал внимания.
Держась руками за голову и глядя в одну точку ничем не покрытого стола, он продолжал петь свою песню, позабыв про свой сан, а думая лишь о том, что возникало в его пьяной голове и выливалось затем в слова грустной песни.
— Не быть мне в той стране родно-о-ой, — запевал он на низких тонах и, поднимая постепенно голос все выше и выше, гремел на всю трапезную:
— В которой я рож-де-о-он…
Затем почти с отчаянием ревел:
— А жить мне в той стране чужо-о-ой, — и заканчивал, снижая голос до тихого и густого баса:
— В которую осужде-о-он…
Закончив песню, Евлампий уронил на стол свои огромные кулаки, взял со стола чашку с ханжой и, отпивая из нее глотками самогон, уставился на Бориса и Матрену глазами, налитыми пьяной злобой.