Николай Батурин - Король Королевской избушки
Забрав у вжавшихся в снег собак шапку и варежку, он зашагал дальше, думая о своем, об оставленном им на этот раз сугробе примерно так: «Сугробов много еще будет… Который там из них мой… Все зависит от мига падения. Да, от мига падения зависит больше, чем от умения устоять на ногах, гордо задрав голову, когда не замечаешь, на кого ты, идя вперед, наступаешь… И все-таки вперед, всегда вперед! мои грустно-косматые морды, не унывать!»
Следуя за собаками, он прошел шпалеры высоких лиственниц — к следующему капкану, последнему на пути к снежной хиже. Это был беличий капкан, вбитый в дерево. Вокруг него были насторожены петли, на случай, если соболь сочтет попавшуюся белку объектом своих забот. Капкан и петли оказались пусты, и он спустился по чистому от бурелома склону берегового яра к подножию сопки, за которой была его хижа. Впереди между деревьями тянулся неизвестно когда и кем построенный полуистлевший плетень загона. Он начинался на отвесном склоне сопки и кончался на обрывистом берегу реки; в середине, между двумя толстыми деревьями, был оставлен проход. Такой загон некоторые охотники использовали для отлова сохатых. Зверь, попавший из долины в загон, шел вдоль плетня в поисках свободного выхода, но свободный выход еще не означал свободы: на выходе, между деревьями, была замаскирована петля, и лось, а порою сам хозяин тайги, не умея держать свои рога или замаскированную комариной тучей голову на более скромной высоте, попадал в петлю. Вообще не нравился ему этот маскарад, чтобы принимать в нем участие: выбирая свои пути и дороги, он старался найти такой выход, чтобы и другим, будь то хоть зверь, оставалась возможность выбора. И он сломал загон в нескольких местах сразу, как только пришел в тайгу.
Пройдя молодой березняк, он вышел на поляну, отшлифованную метелью до зеркального блеска. Из-под чахлого можжевельника торопливо захлопал крыльями клевавший ягоды старый глухарь, догадливо унося с собой свое жесткое мясо. От поляны к двуглавой сопке тянулась просека, словно главная улица к двубашенной ратуше. Отцы города не принимали: у них от сверхусердия подданных слегка кружилась голова… И он пересек просеку у горячего источника, чье летнее дыхание рассеивалось на мерцающих инеем сосульках багульника.
Он вышел к притоку Хариусовой реки. Это была узкая речка с крутым, осыпающимся берегом, спуститься по которому на лыжах было невозможно. Он остановился на высокой скуле завьюженного берега, чтобы без лыж сойти вслед за своими летними мыслями, уже спускающимися по буро-зеленому склону к тихой заводи, на которой зеленые ладони кувшинок ловили солнечные лучи, осыпавшиеся с мохнатых лап частого ельника. Ниже заводи тянулась стремнина, которая, захлебываясь, никак не могла выговориться, — мешали торчащие из воды валуны, никогда не разжимавшие своих коричневых челюстей. В зыбком течении этой стремнины под покровом травяной бороды Водяного паслись его самые тучные косяки рыб: резвясь, они то и дело опрокидывались над стремниной маленькой радугой, а может, это радужные краски рыб играли на солнце. Рыбача поздним летом, он простаивал здесь часами, подпираемый собственной тенью, на каменистом убережье говорливой быстрины, первобытно голый в горячем пламени солнца, чтобы запастись теплом на всю долгую суровую зиму. Он стоял там так долго и так неподвижно, что сливался с окружавшей его живой природой, такой же, как и она, безбоязненный и доверчиво открытый… Прямо подле его ног, на речном песке, трясогузки оставляли автограммы своих следов; тут же, в тени прибрежного ракитника, блаженствовала камышовка, в истоме раскинув крылья. В горячем песке намывного острова парилась семейка глухарей, предвещая дождь. Он стоял там как первобытный человек, еще ничего не ведающий о тысячеликой опасности цивилизации, грозящей оторвать его от своего времени и лишить сил противостоять ей. Он еще не изобрел штанов, он еще мог без принуждения присваивать и без условий отдавать… Ух ты, какая большая, красивая рыбина клюнула! Серо-зеленая, сверкающая каплями воды, словно подцепленный якорем океанского парохода ял, обросший мхом и заполненный до краев жемчугом; спинной плавник у этой рыбы — как раскрытый веер прекрасной гейши. Он прижал извивающуюся рыбу к голой груди. Она была холодная, точно щека на ветру. К вечеру его брезентовое ведро переполнялось рыбой, точно покрывалось серебряным блюдом, позеленевшим по краям от времени. Но что значило для него серебро и что значило золото?! На его шкале ценностей они находились где-то ниже добротной стали ножа или шила. Он знал золотоносные обнажения и ручьи, где при помощи самого примитивного лотка можно было намыть состояние. И пустить себя по миру. Он взял рыбу и прошел несколько сот шагов вниз по реке, где был брод. Тепло-влажный ветер, полосатый от вечерних теней, шелестел в кустах смородины, бахромивших рукава реки. Смородина перезрела: черные, туго налитые, крупные ягоды от соприкосновения с ветром ссыпались в желоб тропы; он ступал будто в давильном чане, слегка пошатываясь — то ли от паров молодого вина, то ли сморенный жарким днем. На перекате он перешел реку; шершаво-холодная, как напильник, остуженная вечной мерзлотой вода едва доходила ему до колен. Стояла удушливая жара, тело полыхало под солнцем, кожа была чувствительна к тысячам уколов. Он опрокинул себя в мелководье и, переворачиваясь с боку на бок, наблюдал, как перемешивались в воде сиренево-лиловый и конопляно-желтый цвета вечернего солнца. Выбравшись на берег, он поставил свое тело обсохнуть на ветру, а сам устремился за горизонт, подернутый дымом полыхающей где-то тайги, — ведь взор его не замыкался полем зрения. Огромное оплывшее солнце просвечивало сквозь дымку, как горнило сквозь чад кузницы. Черно-синяя грозовая туча приближалась с верховым ветром; из дыма лесного пала и знойного марева рождались удивительно красивые черно-синие грозовые тучи. Он вслушивался в таинственный шелест приближавшихся огромных крыльев и вспомнил запоздавшее теперь предсказание черных глухариных крыльев — веки дня смежились. Первые теплые чистые капли дождя встретили его поднятое кверху лицо, как поцелуи ребенка. И тотчас ударил ливень. Он очнулся, схватил ведро и кинулся со всех ног к своей хиже — шалашу на береговом уступе. Он пробирался сквозь частые, тяжелые, почти твердые струи, плечом вперед сквозь дождевую чащу, пахнущую дымом и озоном, в которой можно было заблудиться. Он повесил ведро на клин, вбитый в дерево, и пролез сквозь узкий низкий проход в сумрачную, пахнущую свежескошенным сеном хижу, крытую сверху и по бокам еловой корой. Она была слишком низка, чтобы стоять, и он сел на спальный мешок, разложенный на сене, вытерся насухо рубашкой и забрался в прохладный и чистый, пахнущий недавней субботой мешок… Тяжелый дождь валился с высоты на крышу, зияющую глазками выпавших сучков. Когда он закрыл глаза, ему показалось, будто он лежит на дне реки, под водопадом: зеленовато-серые водоросли оплели крышу, в стены тыкались стаи рыб — изнутри или снаружи, не разобрать — он уже спал…
Большими скачками мимо пронеслись заснеженные собаки, унося с собой его летние грезы; оказавшись внизу, на речном льду, они стряхнули с себя снег и стали яростно отдирать лед с лап — их рабочий день на этом кончался.
Склоняясь к креплениям лыж, он глубоко вздохнул — большой клуб летнего воздуха, воздуха прошлого, вырвался из него, с горьким запахом лесной гари, с пресным запахом воды, грибным и ягодным запахом, запахом замшелых валунов после дождя, запахом раскаленных от солнечных лучей смолистых кедров. Отстегнув лыжи и выпрямившись, он вдохнул воздуха настоящего — морозного, перехватывающего дыхание, в котором как бы реяли иголочки льда; глоток такого воздуха отрезвляет пьяного и пьянит трезвого.
С лыжами на плече, короткими прыжками он спускался боком по съезжавшему вместе с ним склону, сквозь снежную пыль, вьющуюся с уступа над головой. На перекате торчали из льда валуны, точно коленки заснувшего Водяного. Наконец-то стремнина выговорилась и онемела; ее гомон не проникал сквозь лед и снежную обивку в высокую, высокомерную тишину, и если бы ему вдруг удалось пробиться сквозь лед, это был бы неуместный звук, словно шум транзистора в тихом соборе.
Цепочка собачьих следов уходила по склону вверх, но он не пошел по ним, а, перерезав их лыжней, спустился вниз по реке, к омуту. Нависшая над рекой, будто застывшая в падении буро-зеленая скала предохранила омут от заноса: лед покрывал тонкий слой сухого снега, будто пыль отшлифованную латунную пластину. Он смел снег лыжей, как делает мойщик окон, даже заглянул внутрь, в темную глубину, но огни были погашены, комнаты темны.
Он расчистил подходящее окошко во льду и посмотрел на горизонт — послезакатное свечение, как поминки на красных развалинах солнца, — и сказал про себя: «На час-другой еще хватит свечей… Нужно торопиться». Прибавив шагу, он вскоре появился возле хижи, где собаки приветствовали его радостным визгом и ритуальным танцем ловли хвоста. Хижа, втиснутая между толстыми соснами и зарослями можжевельника, не была завьюжена, от нее веяло домашним очагом. Поленницы соснового щепанца рядились вдоль стен; желтоватые, с темными проемами, они казались сотами диких пчел в распиленном дупле. После столь долгого, утомительного пути иные захотели бы — и такие нашлись бы, увидев это крошечное таежное капище, — поскорее забыть эти бесконечные колоннады тайги, закрыть белый цвет.